ГЛАВА III. ИСТОРИЧЕСКАЯ СУДЬБА РУССКОЙ НАЦИИ

 

Русские, несомненно, представляют собой исключительно древнюю и почтенную историческую нацию, весьма успешно действующую в историческом конфликте «большого времени». История нашей страны и нашего народа – это история смены ряда полномасштабных национальных проектов, каждый из которых вызывает к жизни и специфические формы национального действия и специфичное национальное сознание. Русская нация несколько раз достаточно решительно меняет свой образ будущего, причем иногда эти смены курса приводят к катастрофическим последствиям. Однако в совокупности они образуют тот бесценный исторический опыт, ту материальную и духовную среду, которая определяет положение нашей нации в настоящем, и «подъездные пути» к нашему будущему.

Тем не менее, русская история очень редко рассматривалась как история национальная. Связано это было с тем, что современная русская историография начала складываться в эпоху сильного, централизованного имперского государства, и государственнический (или, в качестве варианта, антигосударственнический) ракурс стал в нашей историографии основным, перебиваясь лишь социально-экономическим анализом, поданным, опять же, лишь как прелюдия к политической истории. Ни этническая, ни национальная история не получали до сих пор ни достаточного внимания, ни целостного освещения. Именно поэтому сама постановка вопроса о том «являются ли русские нацией» до сих пор вообще возможна.

1. «Торговая империя Рюриковичей».

В осмыслении русской истории Киевский период «провисает», с ним неясно, что делать. Нашим историкам он как бы и не родной, выпадающий из последующей истории Руси, развивавшейся на Северо-Востоке. Получается так потому, что национальный проект этого периода рассматривается с точки зрения проектов последующих, и он в них не вписывается. Киев с трудом приходится прилаживать к истории средневековой русской государственности, и он поражает историков, ориентированных на западный «стандарт» средневековья, сочетанием элементов высокого развития цивилизации и чертами, характерными для варварских королевств «Темных веков». В тех же противоречиях запутались и советские историки-марксисты, безуспешно пытавшиеся определить «социально-экономическую формацию» Киевского периода то как «феодальную», то как «разложение первобытности», то как некую «переходную», то и вовсе как «рабовладельческую». Между тем, в жизни Киевской Руси было глубокое содержание, глубокий смысл, но смысл совершенно не похожий на последующие эпохи русской истории и не сопоставимый с соседними странами и цивилизациями, жившими в своем особом культурном ритме.

«Политическая история Киевской Руси открывается столетием смелого предприятия», начинает свое изложение этого периода Г.В. Вернадский. Здесь звучит ключевое слово, кочующее из работы в работу по русской истории Киевского периода, слово «предприятие», иногда окрашиваемое и в более резкие тона «авантюра» (особенно часто это слово применяется к периоду правления Святослава). В Киевский период русская государственность и русская нация это авантюра в архаическом и средневековом смысле этого слова, то есть одновременно военное, купеческое и пиратское предприятие, в котором успех — это сплав из отваги, дерзости, расчета, безрассудства, помощи свыше, случайной удачи, умения владеть мечом и умения торговаться…

Киевская Русь объединила под своей властью значительную часть Балтийского и Черноморского побережья, отвечая за их торгово-военно-пиратское  «обслуживание» и, что еще более важно, за транзитные пути между этими двумя торговыми регионами (знаменитый «Путь из варяг в греки»), а также третьим, Каспийским регионом («Путь из варяг в персы» имевший, возможно, даже большее экономическое значение). Основу могущества Киевской Руси составлял контроль над торговыми путями, а также игра на разнице режимов каждого из морских бассейнов. Если Балтика была зоной всеобщего пиратства, пиратской базой для походов норманнов, то на Черном море едва ли не единственными пиратами были сами русы, до какого-то момента терроризировавшие византийское побережье. Держава русов, с двуединым центром в Киеве и Новгороде, была прежде всего пиратски-коммерческим предприятием, нацеленным на максимальное получение прибыли.  Впрочем, не совсем корректно тут говорить о «прибыли», скорее уж применима формула «честь и слава» (в свое время вполне удачно расшифрованная Ю.М. Лотманом как «добыча и слава»).

Вспомним Повесть временных лет. Там все вертится вокруг добычи, грабежей (походы Олега и Игоря), торговли (их  договоры с Византией), дани (полюдья), переборов дани (смерть Игоря Старого), упорядочения дани (мудрая Ольга), многократного авантюристического увеличения доходов (Святослав). Даже такой ключевой момент истории как принятие Православной Веры подается летописцем как своеобразное коммерческое предприятие. Самая лучшая вера как бы «выторговывается» Владимиром у Бога (и предварительный выбор веры производится с купеческой приценкой). А затем вера завоевывается. Христианство приносится на Русь как воинский трофей, как княжеская добыча, взятая в походе на Корсунь. Крещение киевлян начато было с триумфа, проведенного в лучших римских традициях. Мраморные и литые изваяния, святые иконы и изображения, наконец, греческая царевна все это составляло часть княжеского трофея, как дар нового Бога, принятого князем и частью дружины. И крещение, о котором распорядился князь, воспринималось как приобщение к княжеской удаче и соучастие в принесенном им драгоценном трофее. «Повеление пришло креститься всем и все стали креститься, ни один не стал противиться, как будто издавна наученные, так и устремились, радуясь, к крещению», говорит Нестор в «Чтении о житии и о погублении блаженных страстотерпцев Бориса и Глеба». Совсем иной характер носило крещения Новгорода, не видевшего княжеского триумфа, там оно фактически имело характер завоевания, лишившего город равного с Киевом статуса.  

Знаменитое «Слово о законе и благодати» Киевского митрополита Иллариона имеет психологическую подоплеку восприятия благодати как «удачи». Илларионову идею  можно понять так, что, в отличие от других народов, русским повезло с Христианством, оно стало для них удачной благодатной добычей, приобретенной святым Владимиром. Неоднократно отмечавшаяся в литературе атмосфера «эсхатологического оптимизма», царившая на Руси приблизительно до XIV века, связана не с незрелостью христианского религиозного сознания, не с атмосферой двоеверия, как часто полагают, а именно с восприятием благодати и христианского благословения как «благодати», стяженной Русью усилиями её святого крестителя и закрепленной мученическим подвигом Бориса и Глеба и непрестанной молитвой Печерских преподобных. Соучастие в приобретенном святыми «трофее» Веры Христовой было той скрепой, которая держала Русь, несмотря на политические разъединения и конфликты князей.

Впрочем, так ли просто дело обстоит с разъединением, как мы часто полагаем вслед за школьными учебниками. Тому, кто читает сейчас первые тома Соловьева и Карамзина, они представляются описанием какого-то безумного «коловращения князей» (покойный академик Б.А. Рыбаков так и говорил на лекциях на историческом факультете МГУ: «князья коловращались»). Однако «отношения между князьями Рюрикова дома», которым так много уделяли внимание историки, совсем не будут понятны, если забыть, что это отношения между совладельцами общего торгового и военно-политического предприятия. Киевская Русь, и как государство, и как предприятие, считалась совместным владением «торгового дома Рюриковичей». От места в иерархической княжеской лестнице, от порядка наследования мест, зависела общая доля получаемых «чести и славы». По мере выбывания старших представителей рода, князья перемещались на все более и более почетные и выгодные места в управлении общим семейным владением. Если пытаться все эти отношения воспринимать в чисто государственнической (или даже феодальной) логике, то будет решительно непонятно, «чего им не сиделось». Почему вместо того, чтобы закрепить за собой кусок территории и наращивать земли и доходы (как очень рано сделали «Рогволжьи внуки» с Полоцком и чем позднее, в удельный период, успешно занимались потомки Даниила Московского и Ивана Калиты), князья готовы были перемещаться с места на место, вступали в ожесточенную борьбу за обладание Киевом. Однако отделенность от общего пирога полоцких Всеславичей воспринималась как печать позора и проклятия…

Русская нация на своей заре была поглощена пафосом «предприятия». Всякий сметливый человек стремился оказаться в походе с князем, войти в его дружину, торговать с заморскими купцами, сделать доходным свое ремесло. Постепенно предпринимательский дух проникал в толщу крестьянского населения и становился причиной обширных перемещений и колонизационного движения, в результате которого было совершено первоначальное освоение русского Северо-Востока. Очень часто эту колонизацию связывают исключительно с давлением степняков и с неблагоприятными из-за частых набегов условиями жизни в лесостепи. Это неверно, ведь ответом на набеги могла стать и надежная система обороны, подобная той, что выстроена была в XVI веке, и создание этой системы потребовало бы значительно меньших затрат национальной энергии, чем освоение дебрей северо-восточной Руси и ассимиляция финно-угорских племен. Причиной колонизационного движения был, скорее, поиск новых прибылей, новых удач теми, кто не мог непосредственно включиться в предпринимательство на трансъевразийских торговых путях. А причина постепенного возвышения Северо-Востока, наряду с агиополитическими факторами, кроется в постепенном преобладании персидского торгового пути над путем греческим (несомненно, выделяемое в источниках святое покровительство предприятиям Андрея Боголюбского по устроению Владимирской Земли и, напротив, препятствование его попыткам собрать русские земли под единую власть).

Предпринимательский дух Киевской Руси осознается ныне очень слабо, несмотря на тысячи его свидетельств в исторических и археологических памятниках. Причиной тому один из закоренелых русофобских предрассудков, одинаково влияющих и на либеральную, и на патриотическую интеллектуальную традиции. Даже «либерал-рыночник» А.Б. Чубайс, регулярно заявляющий, что мы должны быть такими же капиталистами, «как на Западе», парадоксальным образом попадает под влияние старого предрассудка о «непредприимчивости» русских, заявляя: «в России «делать деньги» никогда не станет национальной идеей, а менталитет русского предпринимателя никогда не будет американским. Поиск правды, истины, справедливости для России и русского народа всегда стоит выше первичных материальных импульсов человека» – сформулировано аккуратно и с возможностью дать задний ход, но, по сути, ясно: «русский человек  не предприниимчив по своей природе».

Отнюдь, русский — предприниматель,  однако поднявший свою предприимчивость на новую ступень, на служение высшим, религиозным и политическим задачам. «Непредпринимательского» в русском менталитете нет. Напротив, когда в России появилась необходимость воззвать к этому пласту русского национального сознания, результат был впечатляющим. Только больное либеральное понимание советской индустриализации как громадного изнасилования русского народа мешает увидеть, что  «первые пятилетки» были огромной «авантюрой», смелым и рискованным предприятием, завораживавшим своей мощью и страну, и мир. Образы стахановцев и «красных директоров» подавались советской пропагандой по лекалам образов «творцов своей судьбы» и «сделавших себя миллионеров» в предпринимательской культуре Запада. И один из главных провалов «либерального проекта» в России 1990-х состоял в том, что в нем не было ничего от авантюры, ничего от предприятия. Он и воспринимался, и был Большой Кражей, в которой если и существует риск, то совсем иного толка, неприемлемого для русского большинства. Ворюги не были и не стали варягами…

Кстати о варягах. Наша историография, сформировавшаяся в период культурного противостояния немцам, одержима антинорманизмом, подыскивает все новые и новые аргументы против того, что скандинавы сыграли большую роль в формировании русского государства. Между тем, решительно непонятно, почему тот факт, что один из элементов сложения русской государственности и народности был варяжским, норманнским, должен быть как-то унизителен и позорен? Разве русские славяне? Нет. Русские не чехи, не поляки и тем паче не хорваты … Им не нужны для собственной самооценки никакие доказательства того, что они этнически ближе к славянам, чем к шведам. Представители славянского, финского, татарского, варяжского племен хорошо потрудились, чтобы создать русских как племя и как нацию. Русское племя, имеет славянский в основе язык, но отнюдь не славянский характер. Русский «славизм» это «югославизм» в религиозно-литературном смысле этого слова. Это славизм православного, «кирилло-мефодиевского» единства, но никак не славизм племенной.

А в светско-цивилизационном смысле древний «русизм» это не столько славизм, сколько нордизм.  Киевская Русь существовала в двух (а может даже в трех, если отдельно считать Волжский путь в Персию), цивилизационно-предпринимательских сферах: Византийской и Северной. Север был большой и важной субцивилизационной культурой, но в итоге распался под западным влиянием. В IX-XII веках он был для русских родным, их можно и нужно воспринимать в качестве одного из северных народов. Русские поначалу куда больше были своими там, чем в той же Византии, и именно северяне создавали на Руси первичную национальную инфраструктуру, хотя сдвиг потом был драматическим (он зафиксирован даже археологически – такие крупные города как Смоленск, Ростов, да и Новгород возникли возле варяжских торговых поселений, возле, но не на их месте).

Киевский период был временем реализации первого большого национального проекта в судьбе русской нации. Этот проект строился вокруг торгово-предпринимательской, в чем-то даже авантюрно-пиратской, эксплуатации выгодного положения государства Рюриковичей на перекрестье международных торговых путей. Вокруг совместного управления семейным предприятием строились отношения Рюриковичей, как локальные предпринимательские образования возникали городские общины многочисленных русских городов, управляемых вечем, наконец, по типу данничества строились отношения этих городов с их сельской периферией. Политические процессы периода определялись, во-первых, взаимоотношениями Руси с ее торговыми конкурентами (Византией, Хазарией, Булгарией, скандинавскими конунгами, варварскими племенами степняков, паразитировавшими на русской торговле), во-вторых, коллизиями борьбы за первенство в русском княжеском доме, и, в третьих, взаимоотношениями между князьями, как представителями общенационального предприятия, и городами и их вечами, как локальными предприятиями. Принятие Христианства изменило культурные формы реализации национального проекта, но, при этом, само Христианство было встроено в структуру национального проекта как исключительно ценное приобретение Руси, как еще одна выпавшая ей «удача». Русь с необычайной интенсивностью принимается за освоение культурных форм Христианства, однако, первоначально, это были, прежде всего, высоко-престижные формы христианской культуры: храмостроительство, церковное искусство, книжная ученость, достигшие исключительного развития в Киевский период. Не случайно, христианство воспринималось на Руси прежде всего как привилегия высших слоев общества, степенью приверженности к Христианству маркировались статусные позиции, от чистого Православия и святости на вершине социальной лестницы, через разные пропорции двоеверия, к сохранению язычества прежде всего у даннических племен неславянского происхождения.

В «Киевском проекте» нам важно зафиксировать формирование определенного «идеального образа будущего», предполагаемого этим проектом образа Руси как государства, являющегося успешным экономическим предприятием, господствующим на международных торговых путях и концентрирующем в себе все виды общественного блага экономического, военного, культурного, религиозного. Киев был видением экономического успеха, относительной безопасности и свободы, порождаемой достатком и избытком, и реализуемой в формах строптивой богатырской удали. Люди собираются в нацию ради успеха, и там, где успеха нет, им нечего делать. Успех Киева был настолько велик, что его энергии хватило на много столетий явных неудач. Не менее важно и то, что русская нация с самого начала становится как имперская нация, формируя вокруг себя пространство, в которое втягиваются и конструктивно подключаются различные народы.

 2. Сакральная индустриализация

«Московский период» воспринимается нами сквозь призму становления «централизованного русского государства». Взгляд верный, но недостаточный. Мы видим лишь внешнюю оболочку, а не то, чем люди жили в это время, военно-политическая активность не открывает нам социальных процессов так же, как не открывала она их и в Киевский период. Московский период — это время становления «Святой Руси», грандиозного национального проекта, в который были вложены огромные силы и средства, в который включились лучшие люди России того времени. Речь идет о фантастической по смелости попытке национального перемещения на Небеса. Церковное подвижничество, прежде всего монастырь, стали главной формой социальной реализации человека той эпохи. Причем речь шла не только о личном «делании», но и об общенациональной задаче.

«С половины XIV века наблюдается на Руси явление, которое объясняется всецело историческими условиями монгольского времени, явление неизвестное по местным условиям на Востоке. Его принято называть монастырской колонизацией, — пишет церковный историк С.И. Смирнов, —  удаляясь от людей в непроходимую лесную глушь, которая, собственно, и называется на древнерусском языке пустыней, отшельник надолго подвизается один, «един единствуя», посещаемый только зверями. Лишь только пойдет в народе молва о нем, затем легким пером пронесется слава, как в лесную пустыню к малой келейце безмолвника один за другим собираются его будущие сожители и сподвижники. С топором и мотыгою они трудятся своими руками, труды к трудам прилагая, сеча лес, насевая поля, строя кельи и храм. Вырастает монастырь. И к шуму векового леса, к дикому вою и реву волков и медведей, присоединяется теперь новый, правда, сначала слабый звук - «глас звонящих», и, как будто на зов нового голоса, на приветный звон монастырского била, к обители являются крестьяне. Они беспрестанно рубят лес, пролагают дороги в непроходимых раньше дебрях, строят вблизи монастыря дворы и села... Села, разрастаясь, превращаются в посад, или даже город... Это движение вызвано было величайшим подвижником русской земли, отцом последующего монашества, преп. Сергием Радонежским, который, по выражению его жизнеописателя, был «игумен множайшей братии и отец многим монастырем», а по летописцу: «начальник и учитель всем монастырем, иже на Руси».

Нетрудно заметить, что описывается здесь не просто частный феномен «основания монастыря», а многоуровневое, исключительно сложное и при этом не организуемое и не координируемое никем, действие народа — представителей различных его слоев, разных образов жизни. Действие, для которого монастырь является объектом и символическим центром. По сути, перед нами сакральная индустриализация, результатом которой стало масштабное производство духовных благ в общенациональном масштабе. Воображение историков поражает интенсивность «монастырской колонизации» Северной Руси, освоение в короткие сроки, силами «энтузиастов». Однако этот энтузиазм не был, на самом деле, порывом одиночек. Напротив, перед нами продуманная система, совмещавшая практику личного аскетического подвига монаха с социальной и организационной работой. Если первое, аскетическая практика, кодифицировалось в святоотеческих наставлениях о внутреннем делании, из которых выросло в позднейшую эпоху знаменитое «Добротолюбие», то второе приобрело законченную форму в византийских общежительных монастырских уставах и их переработках применительно к русским реалиям. Совмещая индивидуальный труд монаха над собой и совместное делание, русские общежительные монастыри превратились в своеобразные «фабрики святых», — прославленных и непрославленных, знаменитых и безымянных.

Технологию, на которую ориентировались в московскую эпоху, разработал впервые преподобный Феодосий Печерский, создавший первый «высокотехнологичный» монастырь — Киево-Печерский, с «производительностью» которого по части святых не могут поспорить не многие православные обители.  Однако до какого-то времени пример Печерской Лавры оставался значимым, но изолированным. Для доминирования новой  идеи нужно было, чтобы предыдущий проект был рассыпан в прах Батыевым нашествием. В XIII-XIV веках нация не была в упадке, но испытывала «кризис идентичности», она не очень понимала, зачем жить. Прежняя Русь, городская, вольная, торговая, авантюристическая, отличавшаяся богатством и шумной бунташной пестротой жизни, погибла невозвратно.

Автор «Слова о погибели земли русской» замечательно передает ощущение гибели прежней Руси как целостного эстетического феномена (а именно образ Родины как эстетического целого и является центром национальной идентичности). «О, светло светлая и прекрасно украшенная, земля Русская! Многими красотами прославлена ты: озерами многими славишься, реками и источниками местночтимыми, горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полями, дивными зверями, разнообразными птицами, бесчисленными городами великими, селениями славными, садами монастырскими, храмами божьими и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими». Все это погибло, оставалось только мужественно сохранять остатки. Не случайно, что плач о гибели Земли представлял собой предисловие к не дошедшей до нас светской биографии св. благоверного Александра Невского, первого из череды замечательных князей-хранителей, «удерживающих» Русь от полной аннигиляции. Деятельность потомков Александра, прежде всего в младшей московской линии, была замечательным примером сохранения Руси, удержания «контура управляемости» хотя бы части земель распавшейся торговой империи. Однако эта система не имела, до определенного момента, своего смыслового наполнения.

Новый смысл не складывался до тех пор, пока преподобный Сергий Радонежский не показал Руси — зачем жить.  Значение преподобного для Московского-Русского государства было огромно, практически сразу после своей кончины он начал почитаться в нем как его духовный со-основатель и покровитель. Преподобному Сергию молились всенародно в дни бедствий, на его раку клали после крещения великокняжеских детей, чьим покровителем он считался с момента их рождения, богомолье к святому Сергию считалось важнейшей частью агиополитического ритуала в Московскую и даже в первый период Петербургской эпохи. Он возродил на новом месте феодосиевскую «фабричную» систему достижения святости. Структура «сергиевского» общежительного монастыря и выработанная преподобным практика управления им, включая своевременные «почкования» от основного монастыря новых обителей, оказалась оптимальной формой для осуществления нового проекта. А подведенный преп. Сергием фундамент «политического православия» исихастов, которое, если упрощать, сводилось к тому, что Православие как Вера Святых должно пронизывать и подчинять себе все в обществе, а государство, в общем-то, и нужно для поддержки святых и проведения в жизнь их линии, придал его делу общенациональный характер.

Период жизни и деятельности преподобного Сергия совпадает с периодом существования в Москве своеобразного политического режима агиократии. Точнее именно решающее влияние преподобного создало этот период. В период княжения св. благоверного Димитрия Донского власть сперва была сосредоточена в руках святого митрополита Алексия, руководившего московским правительством и давшего своеобразную специфику всей политике этого периода. Затем князь Дмитрий правил, согласуя свои действия с преподобным Сергием Радонежским (духовный вождь движения, несмотря на уговоры, отказался возглавить Русскую Церковь и стать митрополитом после кончины св. Алексия). Сам Дмитрий  Иванович был в итоге канонизирован Русской Православной Церковью. Непростыми и неоднозначными были отношения св. Димитрия с назначенным из Константинополя св. митрополитом Киприаном, выдающимся представителем исихастской линии; князь неоднократно изгонял его с московской кафедры, несмотря на примирительные попытки преп. Сергия, однако в итоге св. Киприан занял свое законное место и сыграл выдающуюся роль в устроении московских церковных дел. Святость участников политического процесса никогда, ни в какую эпоху, не гарантировала согласия между ними, но создавала особый дух общественной жизни. Знаменательным плодом этой политики и этого духа стала великая победа русского воинства на поле Куликовом.

При наследниках Дмитрия Донского Церковь, прежде всего митрополиты и Сергиевы преподобные ученики, оказывала на русскую политику огромное влияние. Кризис наступил в ходе «феодальной войны», ведшейся против Василия Темного его дядей Юрием Дмитриевичем и двоюродным братом Дмитрием Шемякой. Эту войну либеральные историки любят объявлять попыткой сопротивления «купеческого», передового, предкапиталистического духа «Галической» земли военно-феодальным порядкам Москвы. По сути же это было восстание запоздалых носителей «киевского» торгового идеала против установившейся в Московском государстве агиократической системы. Не случайно, что центральным актом войны стало ослепление Шемякой Василия Темного, совершенное вопреки данному митрополиту слову. Жестокость и клятвопреступление показали, что отнюдь не все были готовы жить в согласии с созданной московскими князьями агиократической системой. Сопротивление «удельной» оппозиции, которой столь большое влияние уделяется при рассмотрении этого периода, вообще было сопротивлением не только централизованной княжеской власти, но и всему строю создававшейся совместно князьями и митрополитами «священной монархии» исихатского духа.  Преобладание «государственных начал над родовыми» было предопределено тем, что князь в Московской традиции окончательно перестал восприниматься как условный глава общего предприятия. Теперь он первый «агиократ», находящийся под особым благословением Церкви и святых. Верность ему из корпоративного долга превратилась в долг религиозный.

Влияние византийского исихазма на «Русское возрождение» второй половины XIV века не следует ни слишком преувеличивать, ни слишком преуменьшать. Исихазм был общеправославным движением, для которого во всех православных странах были характерны одни и те же черты: утверждение достижимости для человека идеала святости, отстаивание реальной возможности соединения с Богом, пропаганда монашеского делания как наиболее удобного и успешного пути достижения святости. Одновременно для исихазма характерно стремление освятить все стороны человеческой жизни, реально, а не только формально воцерковить государство, подчинив его авторитету и духовной власти святых. Именно исихазм и как мистический и как социальный феномен был высшим расцветом Православия, наиболее четким и многогранным выражением всех характерных, уникальных особенностей православного мировидения. Это была эпоха, как выразился бы Константин Леонтьев, предельной «цветущей сложности» православной цивилизации.

Последний, предсмертный всплеск творческой энергии Византии  оказался в интерференции с политическим и духовным подъемом Руси, и именно на русской земле дал самые впечатляющие практические плоды. Матрица исихазма в разных странах дала совершенно разный отпечаток. В Византии исихазму пришлось вести тяжелейшую политическую и культурную борьбу с «западниками» — гуманистами и предвозрожденцами. Не случайно, что основной оппонент духовного вождя исихазма святителя Григория Паламы — Варлаам Калабриец стал как бы крестным отцом западного Ренессанса. И в самой Византии столетие жестокой и кровавой борьбы в итоге закончилось «отступлением» Флорентийской унии. На Балканах, в Болгарии и Сербии исихазм остался, прежде всего, литературным движением, не имевшим решающего общественного значения. И только в России богословская и аскетичекская конструкция исихазма вызвала настоящий духовный, социальный, политический переворот. Более столетия Русь практически без остатка подчинила себя стремлению воплотить идеал исихазма в его целостности, то есть создать общество, усилия которого сконцентрированы были на идее святости. Византийцы наметили идеологию, но размах предприятия был чисто русским. Святая Русь в эту эпоху была не мечтой и даже не «творческим заданием», а практически свершившимся фактом; наиболее активные социальные элементы уходили в монастыри, и, после первоначального искуса в общежитии, лучшие, наиболее твердые и энергичные уходили еще дальше в леса, основывая новые и новые монастыри, протянувшиеся до полярной границы, до пределов, где основателю было сколько-нибудь реально выжить одному в первоначальный период основания монастыря.

В социально-экономической жизни это была эпоха заселения и освоения Русского Севера. Время первого шага того неудержимого русского колонизационного порыва, который придал маленькому Московскому княжеству заслоняющие все остальное, сразу узнаваемые, контуры на мировых картах. На фоне последующих достижений — освоения Великой Степи, Урала и Сибири, выхода на Кавказ и в Среднюю Азию, временного перехлеста на Американский континент, первые шаги этой колонизации кажутся довольно скромными и ничем не выделяющимися. Однако именно освоение Северной Фиваиды стало тем решающим достижением, после которого русских было уже не остановить. Представьте себе, что вы играете в стратегическую игру и у вас есть одна провинция, довольно богатая. Но и у остальных участников есть одна. И ваши действия скованы ресурсной недостаточностью; и вдруг вам достаются слабо освоенные и малолюдные земли еще одной провинции. Теперь у вас их две. Развив вторую землю, вы получаете огромное стратегическое преимущество над конкурентами, у вас появляется тот избыток возможностей и ресурсов, который вы можете направить на самые смелые проекты. Русский Север сыграл в XIV-XV веках роль такого «удваивающего ВВП» региона и фактора, опираясь на который Москва собрала вокруг себя русские земли, а затем грозно надвинулась на ближайших геополитических конкурентов.

Символом, форпостом и проводником, центром русского колонизационного потока был монастырь, выстраивавший события по описанной в начале раздела схеме: отшельничество – подвижническая община – общежительная обитель – система поселений с центром в монастыре – почкование новых обителей. Для этого нужен был совершенно особый, общежительный тип монастыря, созданный преподобным Сергием. Он был спаян принципом совместного труда, круговой поруки и подчинения  монастырскому игумену. Монастырь «сергиевского» типа уже сам по себе, без окружавших его крестьян, представлял собой небольшую деревню. Но только в отличие от мирских деревень монашеские поселения не знали ни женских распрей, ни детских шалостей. Вся человеческая энергия уходила в молитву, богослужение и труд, служащий изнурению плоти и созиданию нового, преображенного молитвой мира. Общежительные монастыри были своеобразными «заставами богатырскими», расширявшими русский мир, но только не в Степи, а в лесу и в сражениях не со степняками, а с дикой северной природой. Главной целью была святость, но святости достигали не по одиночке, а вместе, на пути к Небу преобразуя и мир земной.

Постепенно эта базовая структура усложняется. Монастырь концентрирует инвестиции «мира»,  направленные на спасение души тех, кто не удостоился монашества. Развивается «вкладная» система ставшая основой монастырской и, шире, общерусской экономики XV-XVI веков. Обостренные эсхатологические ожидания конца «седьмого тысячелетия» от сотворения мира, вынуждали людей с особенной трепетностью относиться к спасению души и заботиться о том месте, которое им предстоит занять на Страшном Суде. Особенное действие соборной, литургической молитвы, возносящей душу к Богу, побуждало и крестьян, и купцов, и бояр и дворян с особым тщанием добиваться постоянного поминовения их души, стремиться присутствовать в церковной молитве наравне с праведными и святыми. Отсюда и берет начало система поминальных вкладов, больших и малых, составивших главную статью дохода русских монастырей. Во владение (точнее – распоряжение, собственником считался сам Бог) монастырей передавалось движимое и недвижимое имущество, целые семейства и роды стремились быть представленными в монастырских синодиках, то есть отворить себе через монастырские врата путь к вратам райским. Обители становились теперь не только «фабриками святых», но и крупными поминальными центрами, открывали возможность восхождения к Богу не только своим постриженикам по лествице аскетических подвигов, но и всем желающим, через поминовение в литургической молитве.

Любопытно сравнить эту монастырски-вкладную систему с прямо противоположной ей западной системой индульгенций. Та была основана на идее индивидуального отпущения грехов, не за счет собственного покаяния, а за счет «сверхдолжных» заслуг святых, которыми, подобно банкирскому дому, распоряжался Папских Престол. Покупка «сверхдолжных заслуг» была типичной обменной операцией, предполагавшей едва ли не курсовую стоимость благодати. Реформация не столько отвергла сами индульгенции, сколько освободила капиталистическую обменную деятельность от религиозных оков, заложив основы западного капитализма. Вклад в русский монастырь, напротив, был не покупкой благодати, а инвестицией в ее стяжание к общей пользе. Основой здесь было не индивидуальное исключение из грешников, а сопричтение к сонму святых, находящихся в непрестанном поминовении Церкви. В проекции, эта система знаменовала и совсем иные, социально-ориентированные формы хозяйствования, и величайшее несчастье России в то, что эти формы в ее хозяйственной системе так и не были последовательно осуществлены.

Значительной была и социальная, благотворительная деятельность монастырей по рационализации хозяйства, страховании общества на случай неурожая и стихийных бедствий, по капитальному строительству; однако эта мирская деятельность не должна заслонять от нас главного, — огромные вклады и трудовые вложения в монастырь делались не ради мирских целей, а ради Царствия Небесного. Русь становилась Святой Русью именно проходя на Небо через монастырские врата.

Но не следует думать, что «сакральная индустриализация», были чем-то вполне мирным и бесконфликтным, не требующим от нации неприятных усилий и жертв. Монастыри учеников Сергия и учеников его учеников росли со скоростью вновь достигнутой лишь в «пятилетки», а государство и частные лица делали, как мы видим, огромные инвестиции в это строительство. Наряду с духовным подъемом монастыри должны были заниматься и хозяйственной деятельностью, осуществлявшейся не только руками монахов, но и подчиненных им крестьян. XV век был временем тихой «аграрной революции» в России. И восхождение на новую ступень развития совершалась за счет сил, бравшихся у земли. Русское крестьянство реагировало на развитие монастырей и подчинение им крестьянских земель, в общем, так же, как в ХХ веке на предшествовавшую индустриализации коллективизацию. Жития русских святых этого времени полны драматических рассказов о столкновениях с крестьянами, часто изображаемыми «разбойниками». А советские историки имели возможность защищать огромные диссертации о классовой борьбе русских крестьян против монастырского землевладения (сравнимого материала по боярскому землевладению, разумеется, не было, потому как в таком землевладении не было ничего индустриального и нарушавшего устоявшуюся систему аграрных отношений).

Когда сегодня удивляются, почему Русь не пережила подъема, аналогичного западному Ренессансу и Эпохе географических открытий, забывают, что Русь переживала в этот момент свой подъем и вложила в монастыри столь же огромные средства, что Запад вложил в океанское мореплавание. Пока Запад осваивал Новый Свет, русские осваивали Небесный Иерусалим. А греки признавали русских за «святой народ», — от св. патр. Филофея Коккина («то ту Христу агион этнос») и до диакона Павла Алеппского уже в XVII веке. Святость была доминантой национальной деятельности. Московское государство рассматривалось в этот период как организационно-политическое обеспечение этого центрального процесса.

Ранний московский проект «сакральной индустриализации» и по сей день воспринимается нами как загадочная и величественная традиция русской национальной истории. Образ «Святой Руси», живущей на пике духовного и эсхатологического напряжения, наверное, навсегда останется наиболее возвышенным, мистическим образом России. В этот период лучшие силы нации были одушевлены идеей святости, спасения души, стремлением к Небу. Наиболее ревностные и настойчивые принимали монашество, другие, прожив жизнь мирянина, стремились принять схиму хотя бы перед смертью. Монастырь был физическим и духовным центром национальных усилий. Симфония Церкви и государства, на какой-то момент воплотилась в высоком идеале московской агиократии, а массовое глубинное проникновение христианским идеалом, в значительной степени вытеснившим двоеверие из жизни простого народа, было закреплено культом почитаемых всенародно святых во главе с «игуменом земли Русской» преп. Сергием. Усиление Москвы и становление московской государственности в борьбе с внутренними конкурентами и внешними противниками воспринималось как боговдохновенный процесс собирания «царства святых», а противодействие этому процессу как богопротивление. Творчество преп. Андрея Рублева, Дионисия, русских храмоздателей заложило основы самостоятельного и своеобразного русского искусства. Это искусство было уже не только любованием величественностью и пышностью форм; исихастское влияние наполнило его мистической глубиной, представляющейся нам  и до сего дня никем не превзойденной. В этот период Русь смогла осуществить себя в высшем духовном порыве, однако такой порыв никогда не бывает слишком длительным. Духовное сверхнапряжение дается нации только в отдельные моменты ее исторического существования. И удивительно скорее то, как долго Русь смогла жить «единым на потребу» и при этом успевать создавать государственную и военную систему, развитие которой стало основным содержанием следующего периода, эпохи «Третьего Рима».

В отличие от Киевского «предприятия», «сакральную индустриализацию» остановил прежде всего внутренний религиозный кризис, связанный с изменением функции русского государства, из служебной ставшей ведущей. Россия должна была из княжества стать Царством, Империей, ей понадобились уже не только молитвенные четки, но и меч, осененный крестом. Однако образ «Святой Руси» навсегда запечатлелся в национальном сознании нашего народа, как высшая религиозная цель, как высшая из возможных точек национального развития — стать «святым народом», сделать святость, высшее благо достоянием не узкого круга людей, а каждого, кто имеет волю к святости.

3. Царство Третьего Рима

С конца XV века и до конца XVII можно говорить о некоем кризисном раздвоении, начинается конкуренция двух национальных проектов, каждый из которых был и религиозно-санкционированным и национально значительным. Можно говорить о своеобразном конфликте «Святая Русь» vs «Третий Рим». Должна ли Россия решать задачу своего национального «феозиса» (обожения) или же есть необходимость переключиться на общеправославную политическую задачу Империи-Катехона (удерживающего), которая оружием и политической властью сдерживает неверие, ереси и т.д. Оставаться ли только Святой Русью или же взять на себя функции Второй Византии и Третьего Рима.

Конфликт и кризис «Святорусского» проекта был предопределен одним фактом в конце XV века, по исполнении «семи тысяч лет от сотворения мира», не произошло Конца Света. Конца Света не произошло, а значит встал вопрос о «посюсторонних» задачах охранения христианского социума, которые резко усложнились в связи захватом Константинополя «агарянами», реформацией и контрреформацией в Европе, и общим подъемом Запада. Давление на православный мир могла сдержать уже только жесткая, властная сила, сила оружия. Падение Константинополя в 1453 году сделало Русь единственным православным царством ойкумены. Когда прошла эпоха ожиданий скорого конца Света и началась «осьмая тыща» лет, Россия обязана была развить идеологию Третьего Рима, являющуюся естественным следствием геополитического положения Московского царства. Россия могла либо полностью «уйти в небо», завершив эпоху существования Православия как цивилизационно-политической общности, либо выступить с мечом на вооруженную защиту Веры и обеспечить Православию устойчивый геополитический ареал, а возможно и условия для внешней экспансии.

В связи с критическим раздвоением национальной задачи появились конкурирующие интерпретации «сергиева» православного идеала. Современная историография ложно понимает конфликт между двумя духовными направлениями в Русской Церкви начала XV столетия осифлянами и нестяжателями. В этом конфликте видят столкновение то «обмирщенного» и «духовного» Православия, то акцентов на внешнюю и внутреннюю жизнь, то борьбу отрешенных мистиков и властолюбивых прагматиков, то и вовсе чисто экономический конфликт. Между тем, это было столкновение духовных школ, каждая из которых отстаивала свое представление о дальнейших путях развития национального проекта в рамках общего для обеих партий идеала.

Инициаторами спора, «наступающей стороной», были нестяжатели. Фактически они предлагали отказаться от продолжения программы «сакральной индустриализации». Вывезенный с Афона устав преп. Нила Сорского практически исключал появление  общежительных монастырей Сергиевского типа. Монашеству предлагалось ограничиться скитской и отшельнической жизнью и полностью освободиться от общественных функций. Нестяжатели исключительно активно включились в политику, борьба церковных «партий» была борьбой при великокняжеском дворе, причем Иван III и, первое время, Василий III поддерживали скорее нестяжательскую линию. Связано это было с тем, что, хотели того отцы-основатели нестяжательской традиции или нет, но принятие предложенной ими программы предполагало высвобождение и переориентацию материальных и человеческих ресурсов на другие задачи.

Нестяжатели предложили первую программу, согласующую интересы государства, требовавшего перераспределения в его пользу человеческих и материальных ресурсов, и церковной практики. Церкви предлагалось сосредоточиться на духовном делании, передав материальный средства царству, на его военные, прежде всего, нужды. Отданные церковью земли должны были пойти на развитие поместной системы.

В среде нестяжателей прослеживается «эллинофильская» тенденция, наиболее отчетливо представленная преподобным Максимом Греком и его учениками. Максим был выдающимся просветителем и духовным писателем, сыгравшим большую роль в становлении русского богословия, но по политическим воззрениям он оставался византиецентристом. Максим считал автокефалию Русской Церкви незаконной и видел основную миссию Руси в победе над турками, освобождении греков и восстановлении Византийской империи. Русь в этом неовизантийском проекте воспринималась, прежде всего, как служебная сила, как греческая периферия, долгом которой является восстановить центр. Отсюда идет несколько уничижительное отношение представителей этой линии к русскому наследию, русским нравам и русской церковности. Отношение, исправно перекочевавшее в современные исторические работы, видящее на Руси после падения Константинополя некий «упадок» и «кризис» Православия.

Программа нестяжателей, будь она реализована, угрожала секуляризацией государства, разделением «священного» и «мирского», привела бы к стремительному обмирщению, десакрализации русской власти. Те же тенденции вели к сворачиванию самостоятельного русского культурного строительства, к подмене национальных внешнеполитических и имперских задач неовизантийскими, к отказу Руси от собственной судьбы. Попытки отражения угрозы «перемены судьбы» были важнейшей частью духовного и культурного содержания всего имперского периода русской истории. Поэтому вполне закономерным было появление в церковной среде русской национальной реакции на «инструментализацию» Руси.

Задачу нейтрализации негативных последствий программы нестяжателей и выработку русского национального имперского идеала взяли на себя преп. Иосиф Волоцкий и его ученики. Защита церковных имуществ была для преп. Иосифа не самоцелью и не являлась с его стороны каким-то особым новшеством. Он защищал сложившуюся в эпоху сакральной индустриализации практику общежительных монастырей и «вкладно-поминальную» систему монастырского хозяйства. Сам будучи основателем и игуменом образцового монастыря, Иосиф не формулирует в своих посланиях ничего нового, он высказывает, порой довольно простодушно, то, что было очевидностью для поколений игуменов до него. «Церковная бо и монастырская такоже и иноческая, и дела их вся, Богови суть освящена (посвящены) и на ино что не расточаются, разве на убогыя и странныя и плененныя и елико такова, подобнее на своя иноческая и монастырская и на церковная потребы нужноя. Обаче ниже и сия без потребы. Князь же или ин некий… аще от сих что возмет на своя потребы, яко святотатец от Бога осудится». Этой формулой преп. Иосиф защищал простую и очевидную для него мысль: «имения» вложенные в церковные владения в рамках «сакральной индустриализации» составляют принадлежность священного, а не мирского порядка, и князю уже не принадлежат, он над ними не суверен. Причем речь идет не о правиле, обоснованном социальной прагматикой (вроде необходимости благотворительности), а о безусловном божественном установлении. С этой консервативной позиции преп. Иосиф не сдвигался ни на шаг, и все попытки идеологов нестяжательства и государственной власти добиться теоретических уступок со стороны осифлян закончились неудачно.

Иосифлянство раскрылось в полемике с еретическими влияниями запада и с эллинофильством нестяжателей как последовательный русский церковный национализм. «Русская земля… благочестием ныне всех одоле. Во инех бо странах, аще мнози бяше благочестиви же и праведни, но мнози беяху нечестиви же и неверни, с ними же живущее и еретически мудръствующе. В Рустей же земли не токмо веси и села мнози и несведоми, но и гради мнози суть, иже ни единаго имущее неверна или еретическая мудръствующе, но вси Единого Пастыря Христа едина овчата суть, и вси единомудръствующе и вси славящее Святую Троицу. Еретика же или злочестива никтоже нигдеже видел есть», заявляет Иосиф. В посланиях великому князю Василию Ивановичу преподобный развивает концепцию богоустановленности царской власти и ее высочайшей ответственности за духовное состояние подданных, за внутренний порядок и внешнее ограждение христианского народа. «Господь Бог устроил Царя в Свое место и посадил на Царском престоле, суд и милость предаст ему, и церковное и монастырское, и всего Православного государства и всея Русския земли власть и попечение вручил ему».

Отстояв неприкосновенность монастырских имуществ, иосифлянство заложило основы идеологии Русского царства как «катехона», преемника Ромейского царства в метаисторической функции «удерживающего», вооруженной защиты Православия от действия «тайны беззакония» в этом мире. С концентрации исключительно на Небесном Иосиф переводит и церковное, и монастырское служение на сотрудничество с властью в удержании Православия в мире сем. Из «авангарда», устремленного к небу, Россия становится форпостом на земле, аскетическое сосредоточение становится делом избранных (как было и в Византии), большинство нации и большинство церковных людей сосредоточивается на укреплении здешней «крепости» Православия и Церкви. Даже чисто внешне мощные крепостные стены «иосифлянских монастырей» и возносящиеся вверх триумфальные столпы шатровых храмов, говорят о готовности биться за удержание мира сего в Православии, против наступления нечестия, ереси и иноверия.

Доктрина старца Филофея о «Третьем Риме» была лишь логичным следствием из оформившегося уже к тому времени иосифлянского учения, ставшего официальной церковной доктриной на долгие столетия. Эта доктрина предполагала не византиецентризм, а россиецентризм, не восстановление Византии во что бы это ни стало, а развитие и укрепление царства Русского становятся подлинной задачей православных христиан. Удивительно то, насколько быстро Россия переориентирует свой огромный национальный потенциал на военно-политическое усиление и расширение. Формируется поместная система и возникает обширное сословие служилого дворянства с его служилой этикой, военной честью и особыми целями и интересами. Начинается реконкиста русских земель у стремительно католизирующейся Литвы, и начинается массовый переход в русское подданство боярства этих земель, так что наряду с Рюриковичами среди русских княжеских родов появляются и Гедиминовичи. Вопрос о том, под началом какой династии объединится Русь, решен с тех пор однозначно, Литве предстоит ополячивание и распад, России – усиление.

Создается засечная система на границе со Степью, и начинается процесс наступления России на Степь. Несколько тысячелетий Великая Степь была генератором деструктивных исторических изменений, «выбрасывая» на европейскую и китайскую окраины Евразии воинственные кочевнические орды. Русь неоднократно становилась жертвой кочевнических набегов, в том числе самого знаменитого из них, — монгольского. В русской мысли постепенно сформировалась концепция России как «щита» Европы, закрывшего цивилизацию от орд степняков, замечательно выраженная Пушкиным в письме к Чаадаеву. Эта концепция является секуляризованным вариантом византийско-московского представления о катехоне. Расширение государства на Восток и покорение бывших областей Монгольской империи воспринималось как свидетельство торжества христиан над агарянами, и, в то же время, как своеобразное повторение легендарного подвига Александра Македонского, «запершего за железными воротами» апокалиптических Гога и Магога. Так или иначе, именно имперское расширение России «заперло» степные ворота Евразии, и превратило дикую окраину цивилизованного мира в становой хребет русской государственной территории.

Взятие Казанского и Астраханского царств, а перед этим венчание на царство Иоанна IV, знаменовали зрелость русского царства, а Стоглавый собор оформляет иосифлянскую доктрину и практику, церковный устав Третьего Рима, в стройную систему. Устанавливаются основные принципы канонической практики, агиополитики и даже правила церковного искусства. Характерной чертой этого недолгого первого расцвета «третьеримского» национального проекта является его строгий москвоцентричный характер. Россия видит ценность в самой себе, и именно деяния Русского царства являются, на взгляд его идеологов, имеющими эсхатологическое и метаисторическое значение.

То, что начало происходить вслед за первыми восточными победами, навсегда останется загадкой русской истории. Вскоре после успешного начала Ливонской войны и выхода России на западные рубежи начинается эпоха страшной смуты, знаменитая Опричнина, представляющаяся с внешней стороны «Царством террора», чередой бессмысленных и беспощадных зверств государя, внезапно превратившегося в жестокого и кровожадного тирана. Внутреннее содержание этих событий приходится скорее угадывать. Россия впервые встретила лицом к лицу Врага, ту силу, с которой пути «Третьего Рима»  разойтись не могли. Если до того момента Московию воспринимали как любопытную периферию европейского мира, то попытка Ивана овладеть Ливонией вызвала жесткий коалиционный отпор блока европейских держав, а по Европе прокатилась первая волна клеветнической русофобии, не умолкающей с того дня ни на минуту. Всякое подозрение, что московиты могут вмешаться в ход европейских дел, вызывало в Европе ненависть и стремление покончить с угрозой раз и навсегда.

Против России был использован весь богатый инструментарий макиавеллистской политики Ренессанса: заговоры, подкуп, экономическая и технологическая блокада, «черный пиар», и вскоре выяснилось, что уровень внутреннего самоструктурирования русской нации явно недостаточен для того, чтобы противостоять этим политическим технологиям. Знаковым событием, ставшим своеобразным символом измены, стало бегство к военному противнику литовцам, наместника Ливонии князя Андрея Курбского (кстати, члена кружка Максима Грека).  Иван вынужден был реагировать. Причем интересным в его реакции является не начало террора, не факт казней и опал в конечном счете, казни и опалы были нормальным средством средневековой политики во всех странах, и Россия по этой части отличалась скорее излишним «вегетарианством» власти. Подлинное значение опричнины состояло в том, что Иван попытался дать системный вызов на угрозу внутреннего разрушения нации.

Не случайно в опричнину были выделены прежде всего северные земли, колонизованные в эпоху сакральной индустриализации, и имевшие особое экономическое и символическое значение. С помощью опричнины Иван пытался создать новое государство, взамен старого, которое он считал пораженным изменой. И опричный террор обрушивался, прежде всего, на те социальные группы и местности, где царь мог предполагать сильные пролитовские и прозападные настроения. Не случайно главной жертвой террора стал Новгород, раз и навсегда лишившийся своего прежнего величия.

Иван предпринял первую попытку ответить на вызов Запада «по западному», «самому стать драконом, чтобы убить дракона», однако эта попытка провалилась. Россия вышла из эпохи Грозного, не решив своих основных внешнеполитических задач на Западе и не укрепив национального  единства. Смута, потрясшая царство в начале XVII века, была логичной расплатой за эту историческую неудачу.

По своему историческому смыслу Смута не представляла собой нового исторического феномена, по сравнению с «изменой» второй половины XVI века. Это было продолжение и углубление работы по расшатыванию устоев «Третьего Рима» внешними силами при помощи самозванцев, изменников, а затем и прямой интервенции. Новыми были лишь ее масштабы распад государства на части, на конфликтующие социальные группы, на враждующие группировки элиты, гражданская война и крестьянские мятежи. Однако именно масштабы смуты оказали положительное влияние на ее конечный исход. Поставленная на грань исторического выживания, русская нация сплотилась, самоорганизовалась, и проблема внутренней консолидации и единства была, наконец, решена. Формула князя Дмитрия Пожарского «Стоять вместе против общих врагов и против русских воров которые новую кровь в государстве всчинают», означала, что русские стали нацией «новоевропейского типа», для которой национальная солидарность, противопоставление себя «всей землей» общему внешнему врагу и категорическое неприятие любой «измены» являются ценностями первостепенного значения.  Молодая монархия Романовых была не только по форме, но и по сути национальной.

В XVII веке Россия, наряду с внутренним укреплением, продолжает процесс внешнего имперского расширения. После длительной полосы неудач в войнах с Польшей, происходит перелом в процессе реконкисты, Россия возвращает Левобережную Украину. В Сибири русская колонизация доходит до Тихого океана и под властью русских царей собирается вся северная Евразия. Завязываются интенсивные сношения с Востоком, непрерывной чередой посещают Москву восточные патриархи, тем более, что в самой Москве еще усилиями Бориса Годунова (предначертавшего значительную часть программы будущей романовской политики) уже создана кафедра Патриарха, и именно патриаршество сыграло огромную роль в одолении Смуты. Россия начинает рассматривать Османскую империю как своего непосредственного геополитического и сакрального противника, предъявляя не только символические, но и реальные геополитические притязания на Византийское наследство. Идея освобождения православных христиан от турецкой власти становится на повестку дня, и Алексей Михайлович публично клянется грекам, что он не пожалеет ни казны, ни войска, лишь бы освободить отеческие святыни.

Ради призрака Царьграда, русские добровольно ввергают себя в очередной национальный кризис. Центральной идеологической проблемой царствования Алексея Михайловича становится проблема соотношения национально русского и византийского в нашем Православии. Очевидные несогласованности местного русского священного предания и преданий греческих церквей выносятся на поверхность и проблематизируются. Русские консерваторы защищают традиционную москвоцентричную позицию иосифлянства: «Русская земля благочестием всех одоле». Эллинофилы и сами греки отстаивали противоположную позицию греки имеют право первородства, они сохранили чистоту веры, Церковь Греческая ближе к истокам и источникам, в то время как русская традиция есть только «перевод», который нуждается в регулярной сверке с оригиналом.

«Сверка» началась в эпоху патриарха Никона и закончилась грандиозным национальным расколом. При этом самого патриарха подробности «книжной справы» в общем-то не интересовали и она проводилась довольно случайным образом. Никона интересовал проект усиления церковного влияния в Русском государстве и имперский проект, который должен был вывести Россию на положение реального первенства в Православном мире. Его масштабная агиополитическая и идеологическая программа, выразившаяся, прежде всего, в создании новых монастырей, «нового Афона» (Иверского монастыря), Нового Иерусалима, была заточена на россиецентризм большого имперского стиля, и старообрядцы могли представляться ему ретроградами, мешающими «большому делу». Патриарх был церковным деятелем вселенского масштаба, искренним защитником Православия и прав Церкви. Однако он не понимал того, что сразу инстинктивно почувствовали первые деятели старообрядчества: имперская программа есть только приманка для разрушения русского церковного и социального уклада, для превращения «Третьего Рима» из центра мира в придаток чужих политических планов. Так оно и получилось, после проведения реформы Никон был отстранен, а затем и осужден с участием восточных патриархов и при решающей роли прямого агента Ватикана Паисия Лигарида. Одновременно были осуждены, а затем и казнены вожди старообрядчества во главе с Аввакумом, а на старые обряды роковым Большим Московским Собором 1666 года была наложена анафема, беспрецедентная в истории Православия.

Духовное и политическое пространство было зачищено и от осифлянского православного москвоцентризма, и от имперского византизма, для свободного водворения на Руси той или иной формы западничества. Угрозу духовной колонизации России видели все, но Русская Церковь, ослабленная искусственно разожженной внутренней распрей, уже на могла дать на нее свой ответ. Нужна была новая национальная воля и решительная мобилизация национальных сил, чтобы выйти из тупика.

4. Империя наносит ответный удар

Проект «Третьего Рима», проект имперского расширения православного государства, сокрушил остатки «Святой Руси», но и сам пал под ударами внутреннего разложения и секуляризации. Длительное сопротивление России западной духовной агрессии закончилось, казалось, полным провалом. «Третий Рим» устоял и даже усилился в следующий период в своей внешней форме, но произошло это за счет утраты религиозного, эсхатологического содержания. Став безупречной имперской армией, русское воинство уже не было «воинством Царя Небесного». Расширяясь в ХIX веке на территорию Средней Азии, Российская Империя сама ограничивала проповедь православия на этих землях, опасаясь за внутренний порядок. Это оскудение религиозного духа было величайшей трагедией русской истории. Однако еще большей трагедией была бы полная гибель и разложение России, прекращение существования русского государства и в качестве национального политического организма.

Россию спас Петр. Это понимали, каждый на свой лад, и тогда. Это вынуждена была признавать даже большая часть славянофилов, настроенных к петровским преобразованиям более чем критически. Однако национальный и культурный смысл петровских преобразований часто ускользает от нашего взора. Мы видим лишь вестернизацию, не замечая ее специфики и ее характера. Ползучая вестернизация шла в России весь XVII век, во второй половине века, после 1666 года, полная культурная капитуляция России перед Европой стала вопросом времени. Однако не было сомнений и в том, что Россия медленно вползет в качестве третьестепенной державы в периферийный католический блок Южной и Центральной Европы, окажется в одном ряду и одной связке с Польшей, Австрией, Венецией, что будет продолжаться инфильтрация русского духовенства «латиномудрствующими» выпускниками Киево-Могилянской академии и папских колледжей. Другими словами, России предстояло стать периферией периферии. Вестернизация России была, по сути, равна ополячиванию.

Подвиг Петра состоял в том, что он резко переложил курс вестернизации с католической периферии Европы на ее передовые, протестантские регионы. Вместо ополячивания России началось ее онемечивание. Вместо европейской провинциальной роскоши, начался импорт европейских высоких технологий военных, технических, культурных. Россия взяла за образец не Польшу, а Англию, Голландию и Швецию. Петр прекрасно понимал, что европейские порядки для России не естественны, и навязывать их придется силой. Петр «вскипятил» начинавшую распадаться и остывающую традиционную Россию. Созданные им возможности для подъема наверх «новых людей» мобилизовали огромные массы, и энергия вертикальной социальной мобильности питала Россию долгие десятилетия. Россия Петра вышла из расставленной ей, казалось бы, безупречной ловушки, «стала драконом, чтобы победить дракона».

Наиболее значительным творением Петра была новая русская армия. Вместо порочного  наемно-добровольного принципа, дискредитировавшего себя под Нарвой, были введены рекрутские наборы. Рекрутчина воспринималась с удивительным смирением и сознанием собственного долга, солдатская казарма фактически заменила монастырь в качестве сердца нации. Проведенная Петром а затем Екатериной секуляризация, фактическое упразднение русских монастырей, были завершением тенденции возникшей еще при Иване III, но остановленной иосифлянами. Нация окончательно сконцентрировала всю энергию на военном направлении. Результат того стоил: набранная из крестьян, одушевленных идеей служения своему Государю и защиты Веры, русская армия превратилась в идеальный военный инструмент.

В ходе Северной войны она сокрушила одну из лучших в Европе шведскую армию. В Семилетней войне Россия закрепила за собой права внешнеполитического арбитра Европы, способного обуздать любого европейского агрессора. Именно в ходе этой войны, не давшей России никаких территориальных приобретений, был произведен подлинный «замер» сравнительной мощи русской военной системы и лучшей европейской армии Фридриха Великого. Екатерининская эпоха стала свидетелем «конвертации» высокого качества «петровской» армии в реальные крупные завоевания. За 30 лет были решены две многовековых национальных задачи: причерноморские степи очищены от турок и крымских татар, воссоединены с Россией ее древние западные земли. Ликвидация векового противника, Польши, потребовала со стороны русских всего одной военной кампании на заключительном этапе – похода Суворова на Варшаву. Вновь в мечтах русской государыни вызревает большой византийский проект, к реализации которого Россия была в этот период близка как никогда.

Екатерининская Россия по своему внешнему положению могла казаться современникам чем-то вроде раннего Рима, русские были нацией, на которой явно почило благословение «бога войны». Впрочем, сами русские усматривали источник своего благословения совсем в другом. Когорта блестящих екатерининских генералов и адмиралов состояла из исключительно религиозных, строго православных, несмотря на фривольную атмосферу эпохи, людей.

Резкий реформационный  уход национального, традиционного начала из культуры и религиозной жизни восполнялся в XVIII веке концентрацией национального и религиозного одушевления в армии. Да и в быте даже высшего сословия слишком много было еще «нового двоеверия». Блестящие вельможи, подкладывавшие в гульфики песок, чтобы похвастаться на балу своим «мужским достоинством», были в частной жизни богомольными, глубоко консервативными и русскими по духу людьми. Даже немецкая принцесса Софья Августа Фредерика, став «матушкой Екатериной», пережила глубокую русификацию, что и позволило ей стать национальной русской правительницей и превратить Россию в единственную сверхдержаву тогдашнего мира.

Однако сам мир, тем временем, необратимо изменился. Забавные друзья Екатерины по переписке разрушили духовную конструкцию мира «старого порядка», в котором послепетровская Россия законно занимала первенствующее положение. Их собратья из британских масонских лож начали ткать паутину нового мирового порядка, порядка Pax Britannica, революционного и либерального, «освободительного» и колонизаторского, безрелигиозного и космополитического, при всем мнимом расцвете европейских национализмов. Удивительно, но факт: Россия стала одной из первых жертв этого нового порядка. Еще сохраняли традиционные устои Австрия и Пруссия, едва затихли под властью Бонапарта мучительные корчи Французской Революции, а власть в России уже перешла к представителям этого Нового Порядка. После краткой и мечтательной попытки императора Павла придать петровско-екатерининской России более упорядоченный и консервативный стиль, власть, в результате инспирированного английским посольством переворота, перешла к одушевленному либеральными идеалами и западной околохристианской (а то и вовсе не христианской) мистикой правительству Александра I.

Александровская эпоха была роковой в русской истории, несмотря на разделивший её пополам подъем войны 1812 года. Реформы этого царствования были пронизаны мистически-гуманистическим духом, стремлением к «очеловечиванию» порядков в «дикой» России. Результатом стало возникновение феноменов, подобных бесчеловечным «военным поселениям». Самые либеральные проекты приводили к самым антинациональным и мракобесным (по сути) результатам. Произошел духовный, религиозный и нравственный разрыв либеральной (и псевдоконсервативной) дворянской элиты и народа.

Имперская политика начала приобретать антинациональный характер. Были фактически похоронены планы дальнейшего расширения Империи на Восток, так и не понятыми остались попытки графа Резанова всерьез закрепить за Россией Тихоокеанское побережье Америки. Зато были присоединены «на своих условиях» обширные инородческие регионы – Польша и Финляндия, оставленные вне действия законов Российской Империи. Польское влияние (проводившееся через любимца Александра князя Чарторыйского) было настолько сильным, что произошла фактически «обратная аннексия» западнорусских земель польской шляхтой, не политическая, но фактическая и культурная. Исполнив de facto миссию «катехона» в Европе, разгромив Наполеона, Россия была вовлечена в формирование и укрепление чуждого православному духу «легитимистского» порядка в Европе, приведшего Александра в последние годы правления к фактическому предательству всеправославной миссии России, к отказу поддержать греческое восстание.

Не удивительно, что именно при Александре оформилось мощное революционное движение, характер которого значительно искажен либеральными и коммунистическими истолкованиями. Декабристы, особенно южного, пестелевского крыла, были не только и не столько революционерами-демократами, сколько националистами. Достаточно вспомнить пламенный патриотизм, национализм и антизападничество стихов Рылеева, заставивших Николая I пожалеть о том, что он слишком поздно узнал их и дозволил казнить талантливого национального поэта. «Русская Правда» Пестеля поражает своей беспощадной и бескомпромиссной национально-имперской программой. Поразительный факт сохраняют нам предания о преп. Серафиме Саровском – группа декабристов посетила старца в его пустыни и настойчиво пыталась получить благословение, коего старец не дал. Не случайно, что поводом к первым планам цареубийства было введение Польской Конституции, бывшей пощечиной всей национальной России, и заговор декабристов от начала до конца был заговором против Александра I и его режима. Никто не мог предположить, что не достигший еще пятидесятилетия император внезапно скончается в Таганроге, и никто из декабристов не был готов действовать в ситуации перемены государя, к тому же, на Николая, вместо известного стране наследника Константина.

Николай I неоднократно говорил декабристам на личных допросах, что сочувствовал их планам и их делу, и нет оснований считать его лицемером. Многие планы и проекты декабристов были и в самом деле положены в основание преобразований нового царствования. Эту истину признавали и умнейшие из декабристов: «Правительство, свирепствуя против членов тайного общества, отдало ему дань, достойную его высокой миссии, усвоив и развив некоторые из его основных идей». Не разделяя революционного и либерального пафоса декабризма, Николай в полной мере усвоил его национальный и народнический пафос. Его правительство предприняло огромные усилия для того, чтобы зарыть или, хотя бы, уменьшить пропасть между властью и народом. Николай последовательно вступил на путь создания национальной и народной монархии, не случайно приняв на вооружение знаменитую уваровскую триаду «Православие. Самодержавие. Народность». Особенностью николаевского политического стиля стало подчеркивание народного, более того, крестьянского характера монархии – Николай ввел в ритуал коронации процедуру поклона народу с «Красного крыльца». Политическая идеология культа Ивана Сусанина состояла именно в подчеркивании народных истоков и народного духа романовской монархии. Интересно, что основным источником замысла знаменитой оперы была дума Рылеева «Иван Сусанин». Весьма характерен и тот факт, что Пушкин, не скрывавший сочувствия декабристам и своей готовности выйти 14 декабря на Площадь, стал историографом Николая, в этом качестве занимался работой не только над историей Петра, но и исследованием «Пугачевского бунта», бывшего страшным напоминанием о возможности народной монархической революции против западнической монархии.

Той же реакцией на предельное национальное самоотчуждение Александровской эпохи стала внешняя, имперская политика Николая I. Она от начала и до конца была проникнута идеей миссии России как защитницы Православия и подлинным консервативным пафосом. Первым её шагом было вступление России в войну за свободу Греции, затем, освобождение армянских христиан от персидского владычества. На польское восстание Николай не напрашивался, но и не отказался принять вызов, когда он был ему брошен. Фактически, польское восстание было мятежом александровского порядка против порядка николаевского. Не случайно, что главой польского правительства был Адам Чарторыйский, ближайший друг Александра и один из соучастников его правления. И столь же симптоматичной была та радость, с которой встретили подавление восстание люди из национально-демократического лагеря, такие, как Пушкин. Зато роль Николая I в подавлении другого восстания остается не только не оцененной, но и толком не понятой. Подавление русскими войсками венгерского восстания 1848 объясняется антиреволюционным ретроградством Николая, упустившего исторический шанс уничтожить Австрийскую Империю. Мало кто помнит о том, что Венгрия, появление которой предотвратил Николай, была бы резко антироссийским, антиславянским и антиправославным государством, представлявшим для балканских православных куда большую угрозу, чем толерантная многонациональная Австрия. И здесь Николай I поступил в согласии с долгом православного государя, императора всех восточных христиан, каковым его и почитали на Востоке.

Попытка Николая превратить моральное право в фактическое, натолкнулась, как это неоднократно бывало прежде, на мощную панъевропейскую коалицию, и внутри страны – на измену образованного класса, уже разложенного западнической либеральной идеологией. Несмотря на неблагоприятное стечение обстоятельств, усугубленное кончиной императора, Крымская война стала славной страницей русской национальной истории. Россия была одна против всего мира. Русскому флоту противостояли соединенные эскадры двух сильнейших держав, на суше против русской армии сражались англо-франко-итало-турецкие войска, и вся либеральная пальмерстоновская Европа с содроганием сердца ожидала крушения консервативного имперского колосса. «Визиты» союзных флотов в Петропавловск-Камчатский и на Соловки были отбиты горсткой солдат в одном, и монахами во втором случае. Объединенная армия топталась у Севастополя. Тем временем войска Николая Николаевича Муравьева доставили ему почетное прозвание «Карского». Империя демонстрировала стойкость, которая могла быть еще большей, если бы не кончина давно уже тяжело болевшего императора. Смена царствования была и сменой политических и идейных приоритетов, война за Византийское Наследство представлялась новой власти уже не нужной, и ее постарались закончить как можно скорее, с любым терпимым результатом.

5. «Так трудно умирать»

«Когда в Петербурге сделалось известным, что нас разбили под Черной, я встретил Пекарского, – пишет в своих воспоминаниях западник С.Н. Шелгунов, – Пекарский шел, опустив голову, выглядывая исподлобья и с подавленным худо скрытым довольством; вообще он имел вид заговорщика, уверенного в успехе, но в глазах его светилась худо скрытая радость. Заметив меня, Пекарский зашагал крупнее, пожал мне руку и шепнул таинственно в самое ухо: «Нас разбили!». Такое настроение царило в российском «обществе» во время Крымской Войны. Со смертью императора и неудачным исходом войны уходили в прошлое старая Империя, мыслившая себя как наследница Византии, как «Удерживающий», уходила и старая рекрутская армия, под Севастополем и Карсом доказавшая еще раз свои уникальные боевые качества. «Общество» не замечало этого, увлеченное новым идеалом и новым «проектом» дарования «свободы» крестьянству.

До сих пор мы нарочно не касались социально-экономического положения русской нации в этот период. Материальная энергия для выполнения имперской миссии, для удержания Православия в мире бралась, разумеется, от земли. Однако если для поддержания монастырской экономики предыдущего периода достаточно было не слишком обременительного крестьянского труда, то война, поддержание в надлежащем порядке военных сил, требовали денег и напряженного труда. Россия не была в центре привилегированной мир-экономической системы, не могла заниматься ограблением колоний. Поэтому имперская миссия давалась только за счет перенапряжения всех национальных сил. Созданная Иваном III поместная система носила все более и более жесткий характер, приобретая все более античеловеческие и, порой, абсурдные черты.

Крепостничество воспринималось народом до какого-то момента в качестве исполнения обременительного, изнурительного, но долга. Представления о социуме имели стройный характер – крестьяне служат дворянам, дворяне служат царю, царь служит Богу, причем и дворяне и крестьяне и молящиеся Богу священники вместе составляют Землю, мистическую «жену» Царя. Это представление о служении вполне сочеталось с неразрушительными по сути формами социального протеста, прежде всего, – бегством, уходом на вольные и незаселенные земли, туда, где крестьянину представлялась возможность служить царю непосредственно, минуя господина. Иногда, впрочем, протест приобретал более жесткие формы бунта и даже масштабных крестьянских войн, однако и эти войны не разрушали народно-монархических представлений, поскольку субъективно воспринимались участниками как служение царю против мятежных бояр, или восстание за истинного царя против ложного (с чем и была связана идея самозванчества).  Однако в XVII-XVIII веках последовала серия разрывов элиты с народом, сперва петровский разрыв культуры, затем екатерининская «вольность дворянству», воспринятая исключительно болезненно и обернувшаяся страшной крестьянской войной. Освобождение дворян от службы царю автоматически предполагало и освобождение крестьян от службы дворянам, и произошедшее вместо этого укрепление крепостного режима воспринималось исключительно болезненно. Однако отношения крестьян и помещиков сохраняли еще патриархальный характер, мужики еще могли говорить барам «мы ваши, а вы наши» и с раздражительным терпением сносить барские причуды. Черту под отношениями народа и элиты подвела именно «Освободительная» реформа, после того, как крестьянами был осознан её смысл, воспринятая народом как крайняя форма оскорбления.

Оскорблением была «монетизация» отношений между крестьянством и дворянством. Сельские миры, до сих пор уверенные в том, что земля находится в их владении и Божией собственности, обнаружили, что являются с точки зрения помещиков (поддержанных в этом вопросе либералами типа Кавелина) «арендаторами» на земле, являющейся «неприкосновенной барской собственностью». Большая часть этой земли была у крестьян попросту отторгнута (что ими воспринималось как «украдена»), а за то, что оставлено было в их собственности, потребовалось платить. Состояние «временнообязанности» воспринималось мужиком как что-то более унизительное, несправедливое и насильническое, чем крепостничество в самых отвратительных его формах. При этом «свобода», освобождение в «никуда», разом обессмысливала страдания и труд многих поколений русских крестьян. Пришедший в Россию «капитализм», в котором видели очередное средство преодоление отсталости, был воспринят народом как чудовищный псевдоморфоз истинного социального порядка.

Остатки устойчивости система сохраняла лишь потому, что революционное движение, выросшее из западничества, не могло осознать, что народ более всего ненавидит ту самую «свободу», которую революционеры пытались ему предложить, что он готов бунтовать не против царя, и даже не против начальников и помещиков, а за разрушаемый социальный порядок сельского «мира». Прошло несколько десятилетий, прежде чем революционерам удалось подобрать ключи к народному сознанию и синтезировать энергию народного протеста с революционным проектом. Да и то, революция 1905 года была, в конечном счете, подавлена не из-за террора властей (полностью в первый момент растерявшихся), не из-за позиции буржуазии (готовой капитулировать перед революцией), а исключительно из-за народного несочувствия. Крестьяне охотно грабили барские усадьбы, возвращая «присвоенное» помещиками в собственность «мiра», однако не стремились ни скинуть царя, ни опрокинуть государственную систему как целое. Дело Царства было проиграно не в деревне, а в солдатской казарме.

Подлинные основы революции февраля 1917 были заложены «милютинской» военной реформой, уничтожившей петровскую армию как открытую касту военных профессионалов, как братство по оружию, выковываемое десятилетиями. Новая конструкция армии, основанная на всеобщей воинской повинности, окончательно разрушила иерархию служения. Солдатами теперь были не только крестьяне, но и разночинцы – крестьяне, мещане, горожане вперемешку. Они не служили Царю, но отбывали кратковременную повинность. Офицерство из сословной дворянской привилегии также превратилось в разночинную профессию, при том сословная деградация офицерства неуклонно нарастала, а с началом первой Мировой войны и гибелью основных офицерских кадров в ее первый год приобрела тотальный характер. Армия Империи ушла, осталось лишь ее яркое послесвечение, которое позволило России выиграть войну-реванш 1878 года, бывшую вынужденной уступкой правительства народным настроениям. Александр III, прозванный Миротворцем, потому еще старался уклоняться от вовлечения России в войну, что прекрасно понимал системные недостатки новой армии и не хотел подвергать страну опасности, не устранив внутреннего беспорядка. В событиях 1905 и 1917 годов армия, представляя собой массу недостаточно обученного и вырванного из привычного окружения элемента, сыграла роль хвороста, поджегши который, разжигают костер из массивных поленьев.

Можно лишь удивляться тому, что Империя, социальные основания которой были подрублены реформами Александра II, держалась так долго. Точно высшие силы хранили ее от распада. Драма самоуничтожения была остановлена новым польским восстанием. Европа не удовлетворилась Крымским поражением России и её внутренней капитуляцией, и решила довести дело до конца при помощи мятежа. Это заставило русское общество сплотиться и подобраться, мало того, собрать еще раз в кулак всю национальную энергию, сначала на подавление восстания, а затем на решение новых национальных задач. Национализм, практически новоевропейского типа, становится силой, которая еще держала Империю в тонусе. Новый акт саморазрушения был остановлен совсем неожиданно – император Александр II был убит революционерами накануне начала очередного тура либеральных реформ, накануне введения Конституции. Цареубийство предотвратило отрезвило нацию. Александр III, бывший скорее внуком Николая I, чем сыном Александра II, не мог всерьез изменить сложившуюся в эпоху Реформ систему, он не мог сделать главного, остановить капитализацию социальной и экономической жизни, а стало быть, и нарастание народного недовольства. Но он мог, хотя бы, соблюдать порядок и тормозить дальнейшее сползание в пропасть. Александр III был, пожалуй, «удерживающим» в самом строгом смысле этого слова.

Все это время русская консервативная мысль искала способ не столько остановить катастрофу (неизбежность Революции была понятна всем), сколько затормозить её приход и успеть так или иначе оседлать социальное движение, добиться того, чтобы вождем Революции стала Монархия, а не либеральная интеллигенция. Если К.П. Победоносцев ограничивался охранительством, то его друг Константин Леонтьев прямо развернул во многих своих работах программу союза консерватизма и социализма против либерализма. Вот как излагает эту программу современный российский историк Сергей Сергеев, посвятивший этой теме специальную работу: «Социализм, который неизбежно победит в скором времени на Западе, есть прямая антитеза либерализму, и, следовательно, явится не иначе как в виде «нового феодализма», а потому будет «новым созиданием». Чтобы не оказаться на периферии магистрального движения истории, Россия должна возглавить его, перехватив инициативу у коммунизма, «оседлать тигра». И она, благодаря свойствам русского народа, способна опередить в этом Европу. Отсекая разрушительные крайности социализма, нужно ввести его в «охранительное» русло, для чего во внутреннюю политику самодержавия следует инкорпорировать часть экономической программы «нового феодализма». Государство берет на себя функцию арбитра в отношениях «труда и капитала» и следит за материальной обеспеченностью рабочего класса, выбивая тем самым, козыри из рук революционеров. Для ликвидации «экономического индивидуализма» строго ограничивается частная собственность на землю. Последняя находится во владении либо крестьянских общин, либо крупных помещичьих хозяйств, но и там, и там она неотчуждаема. Важнейшими элементами «социалистической монархии» являются и новый сословный строй, и сильная, неограниченная центральная власть. И крестьянство, и дворянство организовываются в замкнутые корпорации с иерархическим управлением. Вероятно, по этому же образцу предполагалось объединить и рабочий класс, и другие группы населения империи. Неравенство определяет как отношения между сословиями, так и внутри их. Общество должно быть проникнуто строгим религиозным духом, который воспитывает в нем независимая от светской власти (но союзная с ней) Церковь. Итак: неограниченная монархия, служилая аристократия, обладающая широкими привилегиями, сословно-корпоративный строй, неотчуждаемая от владельцев земля, государственное вмешательство в хозяйственную жизнь для обеспечения относительной социальной справедливости вот в общих чертах «социалистическая монархия» Леонтьева, его общественно-экономический и общественно-политический идеал. Мыслитель увидел в «реальном социализме» соответствие своему иерархически-авторитарному традиционализму и попытался совместить их».

Однако, как мы знаем, реальная политика правительства пошла по прямо противоположному пути. Ее основой стала ускоренная капитализация России, настойчивые попытки разрушить крестьянскую общину и вбить в нее идею частной собственности (окончательно выведшие деревню из равновесия), передача основных финансовых и экономических рычагов страны в руки иностранного капитала. В период «капитализма» страна стремительно теряла экономическую, а затем и политическую независимость, становясь игрушкой внешних сил международных промышленных корпораций, мировой финансовой олигархии, международных революционных мафий и всевозможных тайных обществ, вновь резко усиливших свою политическую роль. Многие из этих сил охотно подталкивали русскую революцию, в надежде на то, что она окончательно и бесповоротно уничтожит Россию и откроет новые возможности для ее прямой колонизации. Однако судьбе России удалось обмануть эти «надежды».

Впрочем, закат империи окрашен не только в багровые тона. В духовном смысле Россия переживала одну из лучших своих эпох. И дело тут не «серебряном веке», а в необычайном духовном, церковном напряжении последнего царствования. В эпоху после раскола Церковь отступила в русской жизни на второй, а то и на третий план, разгром монастырей означал полное сворачивание иосифлянской церковно-политической программы, и русской духовной жизни понадобился известный срок, чтобы перестроиться на те пути, которые были начертаны еще в XVI веке нестяжателями и преп. Нилом Сорским. Из «общего дела» спасение и обожение человека стали личным делом небольшой духовной элиты. Духовное возрождение России начинается в опоре на Афонский исихазм, переживающий во второй половине XVIII века свое второе рождение, ознаменованное изданием «Добротолюбия». Через посредство русского по происхождению преподобного Паисия Величковского, жившего в Молдавии, афонские традиции транслируются в Россию.

Русское монашество переживает новый духовный подъем, ярчайшим символом которого становится преподобный Серафим Саровский, ставший в народном сознании вровень с преподобным Сергием Радонежским. Так же как Сергий становится родоначальником общего, соборного пути к Небу, преподобный Серафим дает наставления по тому, как прорваться к Небу через враждебный мир в одиночку или малыми группами. Сергий знаменует собой начало подъема, Серафим много пророчествует о Конце, и предрекает его близость. Его таинственные пророчества, обнародованные перед концом старой России, говорят о нем как о пророке грядущего, как об эсхатологическом вожде русского народа в конце времен. Другую ветвь того же самого духовного возрождения представляет собой Оптина Пустынь с ее линией великих старцев, берущих на себя труд как руководства душами монахов, так и посильную заботу о мирянах. Здесь, те, кто выбрал Небо, сбивается в большой и довольно организованный «партизанский отряд», находящий, иногда, даже покровительство со стороны архиереев. Наконец, окрепшая во внутреннем делании, новая Святая Русь выходит на всенародную проповедь в лице праведного Иоанна Кронштадтского. Пастырь предстает перед народом одновременно как наставник, благотворитель, обличитель и пророк, он оживляет массовую религиозность и взывает к отпадающим от Бога человеческим душам, становясь объектом глубокой ненависти всей либерально-революционной интеллигенции.

К началу ХХ века Русская Церковь приходит как духовно живая и хорошо организованная общественная корпорация, имеющая свои собственные задачи и цели, отличающиеся от целей распадающегося имперского режима. Она нуждается в Царстве, но не подчинена ему. И одна из трагедий Русской Церкви состоит в том, что она вовремя не распознала своего великого сына – императора Николая II. Сын Александра III может быть очень по-разному оценен как правитель. Нет оснований для повторения безумной «черной легенды» либерально-революционного происхождения, но объективный суд историка не может не признать и того, что Николай не был способен держать на плечах, подобно своему отцу, разваливавшееся имперское здание. Он вынужден был лавировать, идти на уступки то либералам, то национал-капиталистам, то консерваторам, при том, что сам всегда оставался приверженцем самодержавия, причем скорее допетровского, чем петровского типа.

Подведем итог нашему изложению истории самого продолжительного и трагического из национальных проектов проекта «Третьего Рима», проекта Российской Империи как «Удерживающего» выполняющего вселенскую миссию сохранения Православия и обережения его внешних границ. Этот проект потребовал небывалой концентрации всех национальных усилий: закрепощения крестьян, формирования огромной армии, набранной из тех же крестьян, подвига русского дворянства, отдававшего империи долг крови и долг чести, формирования совершенной военной машины и обширного аппарата имперской государственности, покорения поражающих воображение просторов. Совместное действие государства и народа, усилия завоевания и колонизации, привели к созданию обширной национальной империи со всеми ее атрибутами: мощной армией и флотом, развитой бюрократической системой,  высокой имперской культурой, передовой наукой. Главной ахиллесовой пятой этой империи были неразвитые коммуникации, однако уникальность России в том и состояла, что недостаточность коммуникаций не была препятствием для политического единства. Базовая территория этой империи оформилась в русскую национальную территорию, а ее границы замкнулись в большое геополитическое пространство, единство которого поддерживалось на инфрауровне.

Россия действительно была «удерживающим» тех мировых процессов, которые, по учению священного предания, вели к воцарению антихриста. Россия ощутимо «мешала» всем. Мешала своим геополитическим весом, своей структурой, своей стойкостью и неготовностью вливаться в Запад в качестве периферии. Даже тогда, когда такое вливание, казалось, удавалось, это приносило Западу скорее проблемы; Россия перевешивала собою остальной мир и искривляла линию западной истории, создавая причудливые зигзаги и даже круги. Постепенно мир сошелся на мнении, что России лучше всего просто умереть и, по мере возможностей, сосредоточился на исполнении этой задачи.

Однако Россия умереть отказывалась. Долгие столетия её истории прошли в попытках выработать ответ на вызов Запада. Ответ подбирался как «ключ», но так и не был найден, пока время России уходило. Лишь тогда, когда оно истекло, оказалось, что в горниле гибели был обретен новый исторический смысл существования русской нации, сформировался новый национальный проект, недолгий, противоречивый, окрашенный кровью и слезами, но очертивший возможное поле решений.

6. Советская цивилизация

К 1917 году Россия была беременна социальной революцией. Это осознавали все, от анархо-социалистов до крайних монархистов. Однако этой Революции мало кто хотел. Её скорее страшились и пытались спровоцировать преждевременные роды, более похожие на аборт. Причина была вполне очевидна – Революция обречена была полностью уничтожить старый порядок, не только и не столько порядок Империи, сколько капитализм, «европеизм» как таковой, пришедший в капиталистический период (поразительно, кстати, что период этот продлился в русской истории даже меньше коммунистического – 56 лет, из которых последние 11 были временем глубокого кризиса). Попыткой «аборта» Революции был Февраль 1917 – попытка поставить Революцию на службу развитию капитализма. Напоминающая скорее скверный анекдот история от февраля до октября 1917 стала лучшим доказательством того, что капитализм был в России залетным гостем, о котором даже нельзя было сказать, что он принес с собой несколько «песен райских». Одна за другой сходили со сцены политические силы, которые пытались задержать этого гостя на Русской земле: вслед за буржуазными партиями из истории выпали и те социалисты, которые пытались примирить социалистический, народнический идеал русской деревни с интересами буржуазного города. Порой бессознательно, а порой и вполне сознательно, социальное движение было устремлено к полному освобождению от капиталистического порядка, как «недолжного», к полному изменению положения России как экономической (а стало быть, и политической) периферии Европы. И в итоге это движение вынесло к власти ту партию, которая могла облечь в ясную программу антикапиталистические ожидания.

Объективная сущность революционного проекта была в том, что Россия нуждалась в развитой промышленной инфраструктуре, но без капитализма, нуждалась в урбанизации, но без буржуазности, нуждалась в повышении материального благосостояния социума, но без вопиющего неравенства в распределении основных благ. Для того, чтобы удовлетворить этот общественный запрос понадобилось бы создать новую цивилизацию, которая в значительной степени дублировала бы экономические и культурные достижения цивилизации западной, не копируя при этом ее социально-экономическую структуру.  Победа большевиков была предопределена, прежде всего, спецификой их социально-экономического учения, «ленинским» марксизмом, разработанным для анализа монополистического капитализма. Ленин предполагал, что задача социализма сводится к изменению формы собственности и целеполагания этой индустриальной системы с прибыли буржуазии, на благосостояние всего народа.

Безусловно, интернационалист до мозга костей, Ленин, очень удивился бы в 1918 году,  если бы его заподозрили в национализме. Однако уже в 1921 он с интересом отнесся к идеям «сменовеховца» Николая Устрялова о том, что большевизм превращается в национал-большевизм, а большевики являются подлинными собирателями русской государственности. Конечно, для Ленина «сменовеховство» представляла скорее удобный пропагандистский ход, позволявший примирить с новым государством необходимых ему специалистов и закончить гражданскую войну. Тем более что Устрялов, оставаясь буржуазным деятелем по социально-экономическим взглядам, неверно себе представлял социально-экономическую программу и подлинные задачи большевиков, искреннее считая НЭП оптимальным путем развития страны. Однако сам тот факт, что Ленин, готов был играть в «сменовеховство», что он нуждался в старых офицерах, экономических специалистах, чиновниках, в том, что он довольно быстро перевел внешнюю политику Советской России в русло политического прагматизма, все дальше уходившего от грез о «Мировой Революции», доказывает, что национальное прочтение «классовых задач» очень рано начало превалировать над интернационалистическим.

Другое дело, что в один и тот же период Гражданской Войны и первых послевоенных лет шли параллельно два процесса: распад остатков старого, имперского национального проекта и рождение нового. Гибель и рождение столь тесно переплетались, что сейчас трудно уже разобрать, где рождение было беспощадным разрушением старого, а где оно только заступало место «разбитого вдребезги». Достаточно показательна, в этом смысле, судьба государственной территории Российской Империи, распавшейся в 1917 г. и практически полностью собранной в гражданской войне (лишь неудачная война с Польшей положила западную границу Советской России намного восточней, чем она должна была проходить).  Не только Ленин или Сталин, но даже и Троцкий охотно подчеркивали, что это собирание земель являлось задачей русского пролетариата, совершившего революцию для всей большой России, а не для ее остаточных частей.

Не следует считать ни ранний большевизм, ни даже довоенный сталинизм националистической в строгом смысле слова идеологией, однако конечным субъектом политического действия и для первого и для второго была именно нация, совпадавшая с «союзом пролетариата и крестьянства». Примерно так же, как «третье сословие», понимала нацию и Великая Французская Революция, что не предостерегало ее от варварского отношения к собственному национальному и историческому наследию. В России – это варварство, разрыв с историей, высвобождение на поверхность русофобских тенденций в идеологии «революционной интеллигенции», наконец, тотальный антицерковный, антихристианский террор, введение уродливого революционного культа, было очевидно.

Однако это варварство царило на уровне того, что большевики называли надстройкой. На уровне «базиса», напротив, большевики последовательно оптимизировали и национализировали свою политику, преследуя цель восстановления после потрясений войны, а затем и развития национальной инфраструктуры. Партийные дебаты 1920-х годов шли именно вокруг вопроса об оптимальных средствах реализации национального проекта: троцкистско-зиновьевский проект «ускоренной индустриализации» исходил из антинациональной идеологии «доразвития» России до уровня западного капитализма с тем, чтобы влиться в якобы грядущую «Мировую Революцию». Этот евроцентристский по духу проект был партией отвергнут, как и обратный ему бухаринский проект консервации НЭПа и превращения большевиков в неофеодальную элиту периферийной полукапиталистической страны. Вместо этого принята была сталинская программа «социализма в одной стране». Решительный перевес сталинского проекта был обеспечен, не в последнюю очередь, значительной национализацией партии в ходе «Ленинских призывов». «Сталинистами» были, прежде всего, русские или русоцентричные партийные кадры.

О подлинной идеологии сталинской индустриализации свидетельствуют некоторые публичные заявления её отца, широко не афишировавшиеся, но и особо не скрывавшиеся. «Партия, руководящая миллионами людей, бросила лозунг «догнать и перегнать» и эти миллионы умирали за этот лозунг… Этот лозунг смерти бывшей России, которая никого не догоняла и не перегоняла и сотни миллионов людей топтались на месте… Русские это основная национальность мира. Она первая подняла флаг Советов против всего мира. Русская нация – талантливейшая нация в мире. Русских били все – турки, даже татары, которые 200 лет нападали. И им не удалось овладеть русскими, хотя те были плохо вооружены. Если русские вооружены танками, авиацией, морским флотом, они непобедимы. Но нельзя двигаться вперед плохо вооруженными, если нет техники, а вся история старой России заключалась именно в этом. Но вот новая власть  – власть Советов организовала и технически перевооружила свою армию и страну» – заявил Сталин в 1933 году, принимая участников первомайского парада. Если оставить характерное для любого мобилизационного дискурса преувеличение разрыва между прошлым и будущим, то обнаружится сверхнационалистический характер сталинской идеологии. Преимущество советской власти в том, что она способна мобилизовать нацию и сделать ее непобедимой.

Именно во имя этой цели, во имя «непобедимости», от народа были востребованы колоссальные жертвы, основная тяжесть которых пришлась на русское крестьянство. Бывшее основной «тягловой лошадью» имперского периода, крестьянство вынуждено было, после десятилетней передышки между земельной реформой и коллективизацией, по сути, принести себя в жертву, совершить невозвратное уже «ритуальное самоубийство» для блага остальной нации. Однако на сей раз адресатом жертвы был не монастырь, как в московский период, не дворянство в период имперский, а Город, город как средоточие индустрии, науки, высокоразвитых форм жизни, строительства и военной мощи. Русские укоренными темпами превращались из крестьян в горожан, и создавали высокоразвитую урбанистическую цивилизацию. Причем Сталин не жалел сил и средств для того чтобы представить блага урбанизации в положительном свете по возможности в кратчайшие сроки. Наряду с культом индустриальных достижений – Днепрогэса, Магнитки, и индустриальных передовиков-стахановцев, шло прославление тех благ, которые несет социализм простому человеку – метро, библиотек, клубов и больниц. Развитие бесплатных образовательной и здравоохранительной систем было только верхушкой айсберга, каковым был масштабный процесс формирования советской цивилизации. В быт вчерашних крестьян внедрялись электричество, радио, правила элементарной гигиены (до сих пор в русской деревне незнакомые). Началось выкорчевывание туберкулеза и сифилиса – подлинных бичей русских деревень и городских окраин.

Современному жителю России, привыкшему к цивилизации, как к чему-то само собой разумеющемуся, трудно представить себе, сколь обширную и развитую инфраструктуру удалось создать в течение всего нескольких десятилетий. А рядом с этой инфраструктурой возникла не только советская гражданская и военная индустрия, но и передовая инженерная школа. В некоторых областях, например в авиастроении, СССР очень рано захватил передовые позиции, творчески принимая как дореволюционные русские, так и советские наработки. Большинство из тех потенций развития, которые были заключены в предыдущем национальном проекте, были теперь реализованы. Запад, не видевший до какого-то момента оборотной стороны нового проекта, заворожено наблюдал за фантастикой советских «пятилеток». А когда эти оборотные стороны стали лучше известны, предпочел приписать выдающиеся советские успехи не энтузиазму, не напряжению национальных сил, а «рабскому труду». Хотя большая часть советских достижений была создана отнюдь не узниками ГУЛАГа. Если и можно было говорить о «рабстве», то это было рабство предков потомкам, прошлого будущему. Нация шла на огромные жертвы, материальные и людские, недоедала, недополучала, главное – не доживала, понимая свои жертвы как фундамент для великого будущего, величественные символы которого представлялись ей в настоящем.

Самым величественным из символов успеха была, несомненно, Победа. Полное торжество в считавшейся неизбежной с самой Революции великой войне с Европой, представленной самой технологичной и боеспособной из европейских наций, спаянной жесткой и сильной мобилизующей идеологией. Война стала «точкой сборки» нового национального проекта. Она показала жизнеспособность созданной социальной, политической и экономической системы, а также новой армии, дала новую национальную идеологию и прочную эмоциональную и символическую основу национальной солидарности, и, наконец, примирила с советским национальным проектом значительные элементы проектов прежних. Наиболее символичными актами были примирение Церкви и государства и восстановление символики и традиций имперской армии.  Выиграв вслед за войной с Германией, превратившей СССР в сверхдержаву, «войну-реванш» с Японией (необходимость которой была предопределена не столько союзническими обязательствами, сколько необходимостью посчитаться за 1905 год, Сталин мог еще раз торжествующе подчеркнуть значение созданной им системы и её успехи в разрешении национальных задач России: «поражение русских войск в 1904 году в период русско-японской войны оставило в сознании народа тяжёлые воспоминания. Оно легло на нашу страну чёрным пятном. Наш народ верил и ждал, что наступит день, когда Япония будет разбита, и пятно будет ликвидировано. Сорок лет ждали мы, люди старого поколения, этого дня. И вот, этот день наступил. Наш советский народ не жалел сил и труда во имя победы. Мы пережили тяжёлые годы. Но теперь каждый из нас может сказать: мы победили».

Сталинский период был эпохой социалистического «первоначального накопления». Давая очень многое в общенародный фонд, он не предоставлял существенных материальных удобств отдельному человеку, а многих держал в униженном и нищем положении. Естественное человеческое недовольство приносимыми жертвами, которым не видно конца, было довольно значительным, и после смерти Сталина это недовольство вырвалось наружу. Деструктивный политический смысл десталинизации, нанесшей, как впоследствии оказалось, смертельный удар положению СССР в мире и внутренней мощи советского проекта, был производным от социально-экономического смысла. Программа Маленкова, а затем Хрущева, ставшая основанием позднесоветского периода, состояла в переходе от «производства» социализма к его «потреблению». Сталинская концепция освоения благ социализма была «аристократической»,  она предполагала вхождение в социализм «пирамидально», то есть блага отмериваются полной мерой, но сперва не всем, а только элите – партийным функционерам, военным, ученым, интеллигенции, а затем уже, по мере роста национального благосостояния, и всем остальным. Концепция Хрущева оказалась уравнительной, новый лидер предпочел начать немедленную раздачу тех благ, которые уже были созданы за сталинский период, причем «примерно поровну». Советский человек должен был жить не «очень хорошо в будущем», но «хотя бы немного лучше сейчас». Отсюда бросающиеся в глаза различия между стилем сталинского и хрущевского капитального строительства, между великолепными высотными домами и хрущевскими «пятиэтажками».

Первым эффектом улучшения уровня жизни был значительный психологический подъем, выразившийся в высоких экономических показателях. Советские стройки 1950-60-х во многом напоминали по эмоциональному восприятию стройки первых пятилеток. Религией и этикой нового общества стал возвышенный гуманизм, носивший после 1961 года «космический», а от того и космополитический характер. Однако расплата за крестьянскую эгалитарную одномерность мышления Хрущева пришла довольно скоро. Переориентация на «потребление» социализма была ущербной в виду ограниченности ее ресурсной базы. Эгалитарность советского общества и попытка обеспечить каждому относительно равные условия, начала восприниматься как неэффективность.

 7. Жизнь «по брежнему»

Лучшим адвокатом Брежнева была его эпоха. Это не настолько тривиальное заявление, как может показаться. Эпоха Сталина адвокатом Сталина не является. Даже в самых светлых воспоминаниях это эпоха борьбы, крови, жестокости, и голода, лишь окрашенных надеждой и гордостью. Адвокатом Сталина было и остается его Дело. Когда люди смотрели на идеально геополитически закругленную карту СССР, когда любовались «высотками», когда вспоминали «Магнитку» и Победу, через эти res gestae становилось очевидным и величие содеявшего. Даже Хрущев, разрушая сталинизм, эту ориентацию на «деяния» сохранил, у него на счету были и Целина, и ХХ съезд, и полет Гагарина, и «ооновский» ботинок. Напротив, на счету Брежнева «деяний» практически не было, а то немногое что было, например блистательная дипломатическая победа в Хельсинки в 1975 г. или торжество социалистического Вьетнама над Америкой тогда же, осознаются как деяния лишь спустя десятилетия, тогда это был фон жизни.

Но если взять рядового человека, то, скорее всего, он с большим трудом сможет сказать о чем-то «это сделали при Брежневе». Зато, если вы попросите описать брежневскую эпоху, вам это сделают в сотнях мельчайших и уютнейших подробностей, опишут быт и нравы, приметы эпохи, её вкусы, цвета и запахи. Вы окажетесь в мире рачительного фетишиста, уставленном сотнями предметов, к каждому из которых тянется нить воспоминаний. Это не значит, конечно, что в брежневскую эпоху ничего не создавалось. Напротив, это была эпоха интенсивнейшего, «капитальнейшего» во всех смыслах строительства. Но, вот парадокс: то, что появлялось нового, не столько «создавалось», сколько само «вырастало», чуть ли не из-под земли, подобно растениям. Осознавался не процесс созидания, а его результат. 

«Брежневская» ностальгия масс – это ностальгия не по деяниям, не по ходу истории, а по вещному, материальному и этикетному наполнению жизни. Память о поразительной гармонии между бытом людей и их поведением, которую Норберт Элиас считал основным содержанием процесса цивилизации. Строго говоря, мы получаем полное право говорить о «советской цивилизации» только применительно к этой эпохе, рассматривая предыдущие как культурное творчество, приготовляющее эту цивилизацию. Лишь ко времени Брежнева и в первый период его правления создано было достаточное количество вещей, установлено достаточное количество социальных связей, чтобы мог выработаться составляющий незримую ткань цивилизации этикет обращения с этими вещами и манипулирования социальными связями и позициями.

Горячо любимые той эпохой комедии «про жизнь» оказывались, на поверку, прежде всего комедиями социальных статусов, неловких положений, и поиска безупречного, «этикетного» пути выхода из них. «Брежневский» кинематограф в этом смысле разительно контрастирует со сталинским в том было очень мало «положений», зато очень много театрализованных чувств, превозносилась эмоционально-аффективная сторона жизни, выражаемая в подвиге, любви, переживании долга. Герои этого кинематографа на вкус 1970 80-х годов кажутся уже излишне грубоватыми и прямолинейными, а ситуации – шаблонными.

Брежневская эпоха была продолжением хрущевской не историческим, но логическим. Противопоставить их так, как можно было противопоставить сталинскую и хрущевскую, решительно невозможно. Сохранены были все основные политические темы, основные символы, основные деятельностные установки хрущевской эры. По сути, Брежнев не добавил ни одного нового сюжета к тому, что создал Хрущев, по крайней мере, на первый взгляд. Будучи «сталинцем» по генетическому происхождению, он не решился даже на частичное восстановление сталинизма, хотя бы по той формуле, которая потом была блестяще реализована в Китае в отношении Мао Цзэдуна. В хаотических набросках Хрущева брежневская система выделила целостную смысловую фигуру, и воплотила в жизнь именно ее, отбросив хаос. В результате, от начала и до конца своего правления Брежнев был заложником выбранного Хрущевым стратегического курса, проводил этот курс с трудолюбием, прилежанием и организаторскими способностями, добивался на пути этого курса (который, по недоразумению, считал «ленинским») значительных успехов. И именно этот курс привел послебрежневский СССР к катастрофе, которую приходится считать почти неизбежной.

В чем же состояли «стратегемы» Хрущева, в их противопоставлении сталинским стратегемам и в их продолжении Брежневым.

Стратегема первая переориентация советской системы с производства социализма на его потребление.  Сталинская политэкономическая идеология была всецело подчинена идее экономического роста и обогащения отдельного человека в рамках общенационального обогащения. В этом смысле сталинский социально-экономический идеал был искренне социалистическим и даже коммунистическим по своей сути: в условиях отсутствия эксплуатации человека человеком и направления всех «излишков» на создание общенародного благосостояния экономический рост в СССР рано или поздно приведет к тому, что все получат все, и станут по настоящему обеспечены всем необходимым.

Хрущев был никаким теоретиком и очень плохим марксистом, зато он верил в коммунизм искренней верой простого рабочего парня. Именно отсюда проистекала идея перехода советской системы к немедленному удовлетворению «нужд трудящихся» в том объеме, который могла обеспечить советская промышленность этого периода. Экономический рост, бывший для Сталина задачей и проблемой, представлялся Хрущеву чем-то само собой разумеющимся, неизбежно вытекающим из социалистической природы советского строя и энтузиазма масс. Отсюда вполне искренняя вера Хрущева и в то, что социализм «закопает» капитализм, и в наступление коммунизма к 1980 году. Хрущевский «коммунизм» и в самом деле должен был наступить быстрее сталинского, поскольку предполагал не медленное «вползание», а  переход того предела экономического роста, когда блага «первой необходимости» в представлении Хрущева будут производится в том количестве, которое сделает их бесплатными и общедоступными.

Вместо использования результатов экономического роста для еще большего роста, СССР начал потреблять свой экономический рост. Это сделало хрущевскую систему, в каком-то смысле, «социализмом с человеческим лицом». Однако, как и предупреждал в конце жизни своих соратников Сталин, законы экономики можно оседлать (как это делал он), но нельзя отменить. «Человеческое лицо» хрущевского социализма оказалось ущербным, количество того, что можно было потребить всей страной – мизерным, результатом стали дефицит мяса, очереди за мукой, и самодискредитация власти. Хаос был порожден кризисом планирования и распределения, когда пытаясь дать все всем не давали ничего никому.

Брежнев вместе с Косыгиным, сохранив основную установку Хрущева на «потребление социализма», попытались, и весьма успешно, согласовать эту установку с реальностью. Вместо хаотических попыток дать всё всем была выработана стратегия «послойного» обеспечения народа товарами народного потребления. Желанные предметы потребления были разделены на категории: на те, которые экономика могла обеспечить в достаточном количестве прямо сейчас, те, которые были в «дефиците», и, наконец, «редкие» товары, по сути – предметы роскоши.

Однако за удовольствие доступа к редким товарам конкретному гражданину надо было платить, причем платить не в качестве взноса на экономику вообще (как от него требовали сталинские «займы»), а за конкретные товары. И второй выразительной чертой брежневской экономической системы стало резкое повышение заинтересованности в оплате труда, именно в брежневский период «материальная заинтересованность» становится важным стимулом к деятельности для многих советских граждан. При этом возможность обогащения была вновь встроена в саму экономическую систему.

Эта система дала впечатляющий результат. Однако «послойная», не индивидуализированная, система удовлетворения потребностей программировала отставание советского потребления от западного. Вместо «всего», тому, кто может заплатить, давали «то, что можно дать». Психологический эффект от сочетания потребительской установки и экономического рационализма всем хорошо памятен до сих пор.

Вторая стратегема Хрущева лишь осложняла положение, создававшееся в результате следования первой. Речь об установке на социально-экономическое соревнование с Западом. Сталинская модель была экономически и психологически автаркична, и никакого соревнования по принципу «у нас не хуже» не предполагала. Сталин исходил из того, что СССР заранее находится в ущербной стартовой позиции, поэтому нужно всеми силами преодолевать отставание от Запада. Однако сама советская система мыслилась не как равноправная с Западом, а как более молодая, и уже потому обреченная сменить Запад вне зависимости от его уровня жизни. Следуя этим принципам, Сталин создал автаркичную, замкнутую на себя экономическую систему, практически выключенную из «мирового рынка», и, в силу этого, лишь ограниченно подпадающую под действие основных экономических законов капитализма.

Хрущевское «догнать и перегнать Америку» разом рушило все аксиомы сталинской экономики. Во-первых, с США предлагалось соревноваться «на равных», во-вторых, появлялось общее поле для такого соревнования, причем самое невыигрышное для СССР потребление, коль скоро именно «потребление» социализма сделалось главной целью советской социально-экономической системы. В третьих, из той же логики «соревнования» вытекало требование «конкурентоспособности» советских товаров на мировом рынке, а тем самым и выход на этот рынок.

Именно в брежневскую эпоху эта стратегия была продолжена и доведена до своего логического конца. СССР интегрировался в мировой рынок, причем на самых невыгодных условиях, в качестве поставщика сырья, и импортера высоких технологий, с одной стороны, и предметов потребления с другой. СССР безусловно старался создать зону наибольшего благоприятствования для своих товаров в виде СЭВ, и именно на брежневский период приходится расцвет деятельности Совета Экономической Взаимопомощи, однако, в конечном счете, советская экономика стала заложницей мировых кризисов, подъемов, спадов, колебаний цен, то есть утратила ту независимость, которой так гордился и так дорожил Сталин. Еще при Брежневе, под влиянием потока нефтедоларов, произошла функционализация советской экономики, заданная требованиями мирового рынка, а не программой национального саморазвития, так что эти требования и эта программа в какой-то момент пришли в противоречие.

Наконец, с утратой экономической независимости тесно была связана утрата независимости внешнеполитической, навязанная третьей стратегемой Хрущева идеей активного, просветительского политического мессианизма СССР как авангарда мирового социализма. Сталинизм был основан на идее «социализма в одной стране». Строго говоря, в своем последовательном развитии, в логике сталинской мысли, он не предполагал развития социализма в других странах, но только расширение территории и влияния «одной страны». После войны Сталин выстроил вокруг СССР систему геополитических буферов, для которых социализм был средством политического контроля, а не социально-экономической программой. Социализм и коммунизм понимались Сталиным как средства политического контроля и влияния, но не как установки, накладывающие «интернациональные обязательства» непреодолимой силы. Хрущевская внешняя политика, и это хорошо известно, была политикой социалистически мессианской и «глобалистской». СССР втянулся в игру на «большой шахматной доске», причем чем дальше, тем более становились непонятными конечные цели этой игры. Чего, СССР, собственно, добивался? Победы социализма во всем мире? Вряд ли в это всерьез верил даже Хрущев. Реальным содержанием внешней политики стало геостратегическое соперничество с США, однако шло оно по заданным Америкой правилам, как конкуренция за поддержку и влияние в странах «третьего мира», вызывавшая резкое народное отторжение.

И здесь Брежневская политика была «модерированием» стратегической линии предшественника, но не более того. Вторжение в Чехословакию, а затем Хельсинкские соглашения обеспечили СССР действительно необходимое политическое признание незыблемости результатов второй Мировой войны и неприкосновенность «полосы отчуждения» вокруг советских границ. Однако это обеспечение было получено за счет теснейшего встраивания в глобальный миропорядок с его собственными, по сути, отчуждающими национальный суверенитет, правилами игры. При этом сам СССР строил этот миропорядок с редкостным энтузиазмом, и сам затем страдал, когда пришлось платить по хельсинкским «правозащитным» счетам. 

Еще одной составляющей «хрущевской» стратегии был космополитизм, размытие национальной субъектности Советского Союза и растворение национальной культуры. Отход от сталинского национализма был очень заметен и здесь. Конечно, возврата к досталинской русофобии большевиков не случилось, после Великой Отечественной никто официально уже не мог сказать плохо о русском народе. Однако и хорошее, подчеркивание культурной особости русского народа и его уникального исторического пути, оказалось под негласным запретом.

Официальная идеология хрущевской и брежневской эпохи строилась, по сути, на том самом космополитизме, который осуждался в правление Сталина. Его своеобразие по сравнению с космополитизмом 1920-х было лишь в том, что в нем более интенсивно использовались космополитические мотивы именно в русской мысли, мотив «космизма», и «всечеловечества» русских. Хрущев и Брежнев, сами того не подозревая, выбрали Достоевского с его всечеловечеством и «розовым христианством» (но, только, без христианства), в то время как Сталин стоял, по сути, на стороне его критика Леонтьева, причем, и в империализме и в национализме одновременно. Трудно представить в сталинский период ту архитектуру культа Первого Космонавта, которая была выстроена при Хрущеве. Десятилетием раньше Гагарин или кто-то еще был бы воспринят как сын русского народа, как бесстрашный советский офицер, как наглядное свидетельство успеха социализма, но ни в коем случае не как «сын Земли» и «посланец человечества». Космическая тема как космополитическая постепенно приобретала все более гротескные формы.

И здесь мы встречаемся с той стратегической развилкой, на которой выбор зависел от самого Леонида Ильича, и которую он благополучно миновал, продолжая двигаться по хрущевским рельсам. С середины 1960-х в России набирает силу встречный поток, реакция на Хрущевский космополитизм, в виде социалистического патриотизма и национализма. Смещение Хрущева открывает развитию этого национального начала дорогу. Развиваются патриотическая литература, патриотическое искусство, начинается кампания интеллигенции за возвращение к корням. Знаковым становится опубликованное в 1965 году «Молодой гвардией» воззвание Степана Коненкова, Павла Корина и Леонида Леонова «Берегите святыню нашу», приведшее к популяризации реставрационного движения, оформившегося в ВООПИК, ставший легальным прикрытием возрождения национального сознания.

Однако деятельность так называемой «русской партии» была лишь вершиной айсберга, вершиной глубинного социального процесса. Многие из живших в те годы русских вспоминают, что в 1970-е для людей было характерно острое до боли переживание собственной русской этничности. Порой это увлечение «русским» принимало и достаточно нелепые и неприятные формы, вроде мародерского «собирания» икон, однако в целом это был вполне органичный и очень живой процесс, вполне естественный для общества, вновь «отращивающего» свои обрубленные традиции. Вслед за «советской цивилизацией» весьма успешно произведенной брежневской системой, люди обретали и национальную городскую культуру. В СССР, на «социалистической» основе формировалось неотрадиционное общество, которое, для своего укоренения, нуждалось в национальное основе. И эта национальная основа подрастала снизу.

Время «застоя» для перестройщиков, для патриотов представлялось временем  бурного развития, исключительно позитивных общественных процессов. «Последние четверть века оказались необычайно важными для нашего общественного самосознания именно в эту пору начали формироваться, развивались и крепли взгляды с твердой патриотической основой. В 1960-е годы возникли предпосылки трезвого и нелицеприятного анализа пройденного пути. Вопросы идеологии, художественной культуры, заново осветились светом отечественной Истории. Порванные страшным безвременьем связи эпох, поколений, вечных идеалов и ценностей стали восстанавливаться с неожиданной для современников неотвратимостью и силой» такую, согласитесь, совершенно неожиданную оценку «застою» давал автор предисловия к сборнику «За алтари и очаги», вышедшему в 1989 году и собравшему патриотическую публицистику за четверть века.

На этом направлении у Брежнева и у его команды был выбор: принять или отвергнуть появившуюся идеологическую и культурную альтернативу космополитизму и денационализации «шестидесятников». Причем выбор в этом пункте повлек бы за собой пересмотр и прочих хрущевских стратегем, отказ от «социалистического глобализма». Однако этот выбор был благополучно провален.

Значение фигуры Андропова не следует недооценивать, как нельзя его и демонизировать, или, напротив, идеализировать. Андропов представлял также вполне определенную идеологическую и политическую силу советскую технократию, сообщество «профессионалов», считавших, что именно им должна принадлежать власть в СССР. Андропов не случайно первым из советских лидеров употребил термин «советская цивилизация». Он осознавал его реальность, однако понимал цивилизацию не в этикетном, а в проектном смысле, как совокупность материальных и организационных возможностей, которые необходимо упорядочить и использовать для дальнейшего процветания. Именно упорядочивание, рационализация, «познание общества, в котором мы живем», были основной установкой его недореализованной программы. Однако эта элитарная «цивилизация», противостояла, по сути «культуре», выросшей при Брежневе, но без Брежнева, как национально-популистскому началу. Андроповские репрессии против русского национального сознания не ограничивались преследованиями интеллектуалов-националистов.

Однако даже в своей позитивной части эксперименты Андропова и его преемников были уже попыткой плясать на перетершемся канате. СССР был, фактически, заложником глобальной политической системы, в которой известная часть суверенитета была «экспортирована» вовне, а сама советская экономическая и политическая машина стала лишь функцией от глобального внешнеполитического конфликта. Дилетантские разговоры, что советские власти в середине 1980-х испугались рейгановской СОИ и потому пошли на перестройку, отсылают, на самом деле, к тому действительному факту, что СССР стал зависеть не столько от собственного развития, сколько от того, что делает противник.

Будучи один раз созданной, глобальная система разрушила слабейшего и поглотила его. Сейчас уже мы наблюдаем окончание переваривания. Начиная с ХХ съезда КПСС, наша страна шла, в сущности, одним и тем же, намеченным тогда курсом. Ему не изменили ни Брежнев, ни Андропов, ни Горбачев, ни Ельцин, ни Путин. Каждый из них лишь пытался маневрировать во все сужающемся поле, оставленном ему предшественниками. Поле Путина уже сужено до минимума. И ностальгия по «андроповской» или, напротив «брежневской» альтернативе, это ностальгия по той эпохе, когда хотелось все того же, а моглось намного больше. Это тоска по тому пространству решений и богатству выбора, которые имелись у предшественников, но которыми они не воспользовались.

8. Жестокость будущего

Сегодня Россия оказалась страной без будущего. Мы попали в состояние безвременья. Нынешнее состояние было достигнуто за счет вполне сознательного и планомерного уничтожения того будущего, которое советская цивилизация выстраивала и проектировала для себя со второй половины 1930-х и до середины 1980-х годов. Другое дело, что сам проект советской цивилизации был внутренне противоречив.

С одной стороны, он воплощал в себе многие чаяния, потребности и жизненные интересы русской нации, и первые послевоенные десятилетия могли считаться временем, когда многие национальные цели России последних столетий были окончательно реализованы. Именно советский проект создал национальную инфраструктуру России как высокоцивилизованной страны. И все воспроизведение (или симуляция) западного образа жизни в постсоветской России полностью опираются на эту инфраструктуру, так же, как большинство «элитных» домов новой волны ставится на старые советские коммуникации, с соответствующими, кстати, последствиями.

Но при этом сам советский проект был проектом радикального гуманизма и антропоцентризма. Советское общество сознательно истребляло в себе всякую память о сакральной вертикали. Причем чем дальше, тем больше. «Десталинизация» была, как это не парадоксально, периодом еще большего отхода от традиционных религиозных ценностей русских. Хрущевские гонения, несмотря на отсутствие массовых расстрелов, были куда более тяжелыми для Русской Православной Церкви, поскольку сопровождались введением новой «культурной» религии, по образцу давно уже провалившихся атеистических экспериментов 1920-х годов. Культ Сталина был гражданским культом и не посягал на Бога, культ Космоса, культ технократического коммунизма 1960-х и вообще жизнелюбивый дух шестидесятничества не оставляли Богу никакого места в жизни. Сперва романтика шестидесятых, затем своеобразный бытовой гедонизм 1970-х, оставляли место только для одной религиозной формы – культа человеческого разума.

Постепенно технократичность приобретала все более утонченные формы, и наряду с работой с материей и энергией, началось освоение организационных методов, сферы смыслов, наряду с естественными и технологическими дисциплинами, начали активно развиваться и теория систем, методология, семиотика. Появилась особая порода ученых (и не только ученых – шире людей интеллектуальных профессий), которые, наряду с конкретными исследовательскими результатами, были интересны и значимы тем, что формировали вокруг себя сферу новых смыслов. Люди эти были очень разные, от Льва Гумилева до Юрия Лотмана и от Георгия Щедровицкого до Игоря Шафаревича. Но общим для них было то, что созданные ими новые смыслы не ограничивались чисто интллектуальной сферой, а притязали на социально организующее значение, посягали на власть. То есть советская технократия постепенно развивала из себя высшие и, возможно, превосходящие ее формы смыслократию. Постепенно это представление оформилось даже в учение о «ноосфере», попахивавшее некоей сектантской религиозностью. За весьма сомнительным содержанием этой мифологемы, не вполне адекватным идеям Вернадского, крылось очень важное здравое зерно признание существования некоторой сферы, надстроенной над биосферой и техносферой, в которых действие совершается по вполне определенным законам.

Ставшие культовыми для советской интеллигенции романы братьев Стругацких тем и были интересны, что перешли из разряда технократических утопий, которыми и до того была полна советская фантастика, и социальных утопий, в которых тоже недостатка не было, сперва в смыслократическую утопию (вроде «Трудно быть богом»), а потом и в смыслократическую антиутопию. Пессимизм поздних Стругацких был тоже своеобразной формой практической смыслократии, предугадывая реальную идейную пустоту общества, внезапно потерявшего свое будущее.

Жестокость будущего превзошла самые смелые ожидания. После неожиданного превращения «ускорения» в «перестройку» началась планомерная, жестокая деконструкция контуров будущего советской цивилизации. Интересно, что чаще всего эта деконструкция осуществлялась теми же людьми, которые были лидерами этой цивилизации на предыдущем этапе. Костяк человеческой армии «перестройки» составляли именно научно-технические работники. Духовными «гуру» были выдающиеся представители зарождавшейся смыслократии.

Так или иначе, после первых ударов по партократии, армии, КГБ (последнее ведомство, под влиянием воцарившегося в нем постепенно культа разведки само быстро эволюционировало в технократическую и смыслократическую структуру, и миф о «всеведении и всесилии КГБ» лишь подтверждал признание интеллигенцией этого статуса), «революция» очень быстро принялась за главное, то есть за уничтожение технологических основ советской цивилизации. Очевидное и вполне ясное для всех будущее «закрылось».

Несколько более устойчивой оказалась смыслократическая структура. Лишенная технологической привязки, после нескольких лет паузы, она начала развиваться, пользуясь новыми возможностями, открытыми «свободой прессы». Часть представителей смыслократии ушла, конечно, в «предпринимательство», то есть в политтехнологи, консалтинг, журналистику и прочие прибыльные занятия сомнительной полезности. Зато значительная часть стала подготавливать почву для полноценной Реакции. Сначала на пути перестройки «остановились» националистически настроенные интеллектуалы, которые не хотели, целя в коммунизм, попасть в Россию, затем произошли парадоксальные покаяния людей типа Александра Зиновьева, полностью сменивших содержание и направленность собственной деятельности. Постепенно этот пафос покаяния захватывал все более широкие слои интеллектуалов, причастных к смыслократии так или иначе. Наконец, появились новые имена и новые силы, причем в числе, значительно превышающем прежнее. Первая половина 2000-ных дала парадоксальную картину: многие заметные интеллектуалы ориентированы в той или иной степени на традиционные ценности.

В этом смысле крах советской технократии, возможно, пошел лишь на пользу, поскольку избавил от иллюзии возможности построить социум без сакральной вертикали, без восстановления преемства традиции с предшествующими эпохами русской истории. Русский ум, освобожденный от технократический иллюзий, стал значительно свободней, глубже и яснее видеть и недавнее и далекое прошлое, и конструкцию того самого общества, которое, по собственному признанию, «не знал» даже председатель КГБ Андропов. Это лучшее видение позволяет и лучше понять масштабы катастрофы, масштабы «кризиса будущего», поразившего русскую нацию и, возможно, представляет пути выхода из него.

9. Обрывы и связи

Общие черты социальной и экономической структуры национальных проектов России, надеюсь, вполне понятны, поскольку мы специально обращали на них большее внимание, чем на более очевидные уровни духовной, идеологической и культурной жизни. Общей чертой национальных проектов России был их «артельный» характер. Страна воспринималась нацией как «общее дело», «общее предприятие», требующее мобилизации всех ресурсов, всех усилий «мiра». Для этих проектов характерен всепроникающий, формирующий целостный образ эпохи характер, они никогда не оставались в чисто культурной или военно-политической сфере, напротив – выстраивали под себя экономику и социальную жизнь, преобразовывали психологию и быт.

В совокупности четыре больших национальных проекта: Киевский – военно-торговый, предпринимательский; Московский – сакральный и монастырский, «святорусский»; Московско-Петербургский – имперский, «третьеримский» и, наконец, Советский – цивилизационный, организационно-технологический, охватывают русский исторический космос. Дважды, с 1861 по 1917 и с 1991 по настоящее время, в структуру этих проектов вторгается дух западного капитализма, отрицающий «артельную» природу совместного действия, признающий социальное действие лишь как результат броуновского движения личных эгоизмов, руководствующихся мотивацией личной выгоды. Капитализм предстает как триумф того типа действия, которое Макс Вебер называл целерациональным и ставил выше всех остальных. Действия, лишенного всего «лишнего»: только цель и технология ее достижения, в то время как внешний мир и другие люди – это только средства. Русская цивилизация строится на другом типе действия – «ценностно-рациональном», для которого безусловная ценность, заданный высокий социальный идеал, имеет первенствующее значение над целью и задает рациональной структуре определенное смысловое, а не только целевое содержание.

Коридор возможностей закрывается на наших глазах. Россию второй раз за полтора столетия засасывает химера «капитализма» западного образца, делающая «востребованными рынком» нравственную извращенность, ценностный релятивизм, национальное самоотрицание. Для русской культуры капитализация тем более опасна, что у приверженцев новой либерально-капиталистической парадигмы сохраняется прежняя ценностная ориентация действия. Там, где западная мысль видит в тех или иных инструментах, будь то рынок, демократия, права человека, монетарная экономика и т.д., лишь средства на пути к достижению индивидуальных или корпоративных целей, представители русской цивилизации начинают видеть цель и, мало того, ценность. Особенно поразительно выглядит эпигонская русофобия лиц с российскими паспортами.

Запад рассматривает Россию как своего долгосрочного цивилизационного и исторического конкурента. Вызов Запада, раз за разом, оказывается препятствием на пути к «сбыванию» России, сначала в качестве национального государства и империи, затем, особой цивилизации. Сегодня вызов особенно мощный, поскольку следующая стратегическая цель России – создание вслед за страной, нацией, империей и цивилизацией, своего особого мира, «ойкумены», который был бы настолько же обширен, богат и полон исторических потенций, как мир эллинизма, Pax Romana, Византийское содружество, или современный глобальный мир, выстроенный Западом. Этот мир, конечно, не может быть точной аналогией предшествующим историческим мирам, каждый из них нес своеобразное представление о Конце Истории, собственную эсхатологию, в которой создание новой ойкумены увенчивало собой все мировое развитие. Русская идеология видит в нашем мире лишь переходное состояние. Мы знаем, и, на сознательном или бессознательном уровне всегда знали, что образование полноценного «Русского Мира» будет лишь кратким историческим мигом на переходе к Последним Событиям. Собственно надежда России в том и состоит, что она, своим возрождением и усилением, откроет первые страницы этих последних событий, и Русское Царство, которому, как и всякому земному царству, суждено пасть, падет в битве с Антихристом, а не под тяжестью собственных грехов и неправд.

К этому центральному и финальному моменту русской истории устремлен весь предшествующий исторический путь. Каждый из национальных проектов создавал важные исторические конструкции для будущего Русского Мира. Поэтому грядущий национальный проект может и должен быть основан на идее реставрации будущего. Бессмысленно возвращать то, чего уже нет, бессмысленно реставрировать в настоящем далекое прошлое. Но можно сделать другое – перевести историю на другие рельсы, восстановить в настоящем будущее того давно ушедшего прошлого, будущее, которым оно было чревато, но которое так и не воплотилось и не смогло реализоваться. История России полна таких резких обрывов, резкой смены вех, так что за нашими плечами накопился целый ворох нереализованных проектов будущего. Каждое из создававшихся исторических зданий, от Киевского до Советского, пошло на фундамент современной России, но ни одно не было достроено. Задача подлинно национального и консервативного проекта  в том, чтобы эти недостроенные здания достроить, соединив их в великое единое целое.

Россию нельзя вернуть к младенческим снам богатого и вольного Киева, к удали богатырей и пирам святого Владимира. Но её возможно вернуть к киевской авантюристической предприимчивости, к ее поиску благоприятствующей удачи, эту удачу притягивающему. Уже сегодня многие русские души тянутся к этому киевскому мироощущению, стилю жизни и особому человеческому складу. Иногда эта тяга принимает и формы болезненно-обиженного на Христианство «неоязычества». Но нам важна не эта болезненность, теряющая сам Киевский дух, увидевший в Христианстве не уничижение, но, напротив, «нечаянную радость», великую удачу, выпавшую «роду русскому». Напротив, для нас важно само это ощущение счастья, устремленности к новому, в сочетании с преданностью отчему дому, Русской Земле, пережитой в Киевский период как эстестический феномен и созданной этим переживанием. Именно эстетическое переживание Руси, вкупе с купеческим практицизмом, должно быть в центре реставрации будущего в его пра-русском, Киевском образе.

Нельзя вернуть Россию к идеалу Святой Руси в том понимании, которое было характерно для XIV века. Нация вряд ли будет готова когда-либо сконцентрировать энергию, прежде всего, на монашеской жизни и созидании «внутреннего человека». Святая Русь, в ее внутреннем, сокровенном стремлении к личному молитвенному соединению с Богом, остается уделом духовной элиты. Однако эсхатологический пафос заселения Небесного Иерусалима, создания «другой России» на Небе, не может и не должен быть забыт. Он уже возродился в первой половине ХХ века, когда «Русская Земля Небо земное бысть», когда количество мучеников от богоборцев за имя Христово и за Церковь его превзошло число тех, кто был замучен в древности от язычников. Наследники традиций Святой Руси безбоязненно встали лицом к лицу с силами распада и разрушения России, с ненавистью, в которой смешались и революционный нигилизм, и человеческое невежество, и буржуазный по духу секуляризм, и черная ненависть вековых врагов Христианства. Именно их кровь стала той жертвой, которая, в итоге, позволила России устоять и обратиться, пусть с запозданием, к их почитанию. И сегодня вера новомучеников, проникновение нации церковным духом, становятся той закваской, на которой возможно возрастание новой России. Когда русская нация осознает, что Православный идеал зовет ее не просто прочь, подальше от мира, но к победе над ним, к торжеству высшего, небесного порядка, от нации этой можно ожидать духовных чудес, сравнимых, а может быть и больших, чем прежде бывшие.

Нельзя в полной мере и возвратить России роль Третьего Рима, представлять её наследницей Византийской Империи, призванной решить ее задачи. Россия является Царством Третьего Рима в любых границах, задаваемых ею себе самой и воплощаемых в геополитическом действии. Ее мировое положение таково, что сама по себе, просто оставаясь собой, она уже воплощает в себе Удерживающего, не дает в полной мере состояться новому «глобальному порядку», равно как и любому другому из порядков. Она прочно закрывает возможность появления некоего «четвертого», самозваного «Рима». И именно благодаря геополитической и метаисторической самоценности России как империи, остается открытой возможность реставрации ее имперского величия, имперского будущего. Эта реставрация силы и власти напрямую связана с судьбой созданной Россией новой цивилизации.

Нельзя возвратить назад Советскую Цивилизацию расхищенную, но продолжающую и теперь, спустя полтора десятилетия после расхищения, питать нас своими соками. Пока еще живы люди, встроенные в структуру советской цивилизации, пока они не утратили своих знаний и опыта, возможно и возобновление и развитие цивилизационной традиции, которую попытались насильственно прервать. Однако советский опыт должен быть доведен до своего логического конца. СССР создал технократию, но не успел или не захотел создать смыслократию. Он дал сотни тысяч прекрасных инженеров, однако на ролях «инженеров человеческих душ» подвизались зачастую убожества. Интеллектуальный ренессанс России в постсоветский период, являющийся едва ли не единственным позитивным следствием крушения советской системы, показал тот громадный потенциал, который в ней был накоплен, но, в полной мере не использован. 

 


К главе 2

К оглавлению

К главе 4